— Нужно, чтоб он меня слушался!
Положив руку на голову мою, дед согнул мне шею.
— Слушай его, он тебя старше и по годам и по должности…
А Саша, выкатив глаза, внушил мне:
— Помни, что дедушка сказал!
И с первого же дня начал усердно пользоваться своим старшинством.
— Каширин, не вытаращивай зенки, — советовал ему хозяин.
— Я — ничего-с, — отвечал Саша, наклоняя голову, но хозяин не отставал:
— Не бычись, покупатели подумают, что ты козел…
Приказчик почтительно смеялся, хозяин уродливо растягивал губы, Саша, багрово налившись кровью, скрывался за прилавком.
Мне не нравились эти речи, я не понимал множества слов, иногда казалось, что эти люди говорят на чужом языке.
Когда входила покупательница, хозяин вынимал из кармана руку, касался усов и приклеивал на лицо свое сладостную улыбку; она, покрывая его щеки морщинами, не изменяла слепых глаз. Приказчик вытягивался, плотно приложив локти к бокам, а кисти их почтительно развешивал в воздухе, Саша пугливо мигал, стараясь спрятать выпученные глаза, я стоял у двери, незаметно почесывая руки, и следил за церемонией продажи.
Стоя перед покупательницей на коленях, приказчик примеряет башмак, удивительно растопырив пальцы. Руки у него трепещут, он дотрагивается до ноги женщины так осторожно, точно боится сломать ногу, а нога — толстая, похожа на бутылку с покатыми плечиками, горлышком вниз.
Однажды какая-то дама сказала, дрыгая ногой и поеживаясь:
— Ах, как вы щекочете…
— Это-с — из вежливости, — быстро и горячо объяснил приказчик.
Было смешно смотреть, как он липнет к покупательнице, и, чтобы не смеяться, я отворачивался к стеклу двери. Но неодолимо тянуло наблюдать за продажей, — уж очень забавляли меня приемы приказчика, и в то же время я думал, что никогда не сумею так вежливо растопыривать пальцы, так ловко насаживать башмаки на чужие ноги.
Часто, бывало, хозяин уходил из магазина в маленькую комнатку за прилавком и звал туда Сашу; приказчик оставался глаз на глаз с покупательницей. Раз, коснувшись ноги рыжей женщины, он сложил пальцы щепотью и поцеловал их.
— Ах, — вздохнула женщина, — какой вы шалунишка!
А он надул щеки и тяжко произнес:
— Мм-ух!
Тут я расхохотался до того, что, боясь свалиться с ног, повис на ручке двери, дверь отворилась, я угодил головой в стекло и вышиб его. Приказчик топал на меня ногами, хозяин стучал по голове моей тяжелым золотым перстнем, Саша пытался трепать мои уши, а вечером, когда мы шли домой, строго внушал мне:
— Прогонят тебя за эти штуки! Ну, что тут смешного?
И объяснил: если приказчик нравится дамам — торговля идет лучше.
— Даме и не нужно башмаков, а она придет да лишние купит, только бы поглядеть на приятного приказчика. А ты — не понимаешь! Возись с тобой…
Это меня обидело, — никто не возился со мной, а он тем более.
По утрам кухарка, женщина больная и сердитая, будила меня на час раньше, чем его; я чистил обувь и платье хозяев, приказчика, Саши, ставил самовар, приносил дров для всех печей, чистил судки для обеда. Придя в магазин, подметал пол, стирал пыль, готовил чай, разносил покупателям товар, ходил домой за обедом; мою должность у двери в это время исполнял Саша и, находя, что это унижает его достоинство, ругал меня:
— Увалень! Работай вот за тебя…
Мне было тягостно и скучно, я привык жить самостоятельно, с утра до ночи на песчаных улицах Кунавина, на берегу мутной Оки, в поле и в лесу. Не хватало бабушки, товарищей, не с кем было говорить, а жизнь раздражала, показывая мне свою неказистую, лживую изнанку.
Нередко случалось, что покупательница уходила, ничего не купив, — тогда они, трое, чувствовали себя обиженными. Хозяин прятал в карман свою сладкую улыбку, командовал:
— Каширин, прибери товар!
И ругался:
— Ишь, нарыла, свинья! Скушно дома сидеть дуре, так она по магазинам шляется. Была бы ты моей женой — я б тебя…
Его жена, сухая, черноглазая, с большим носом, топала на него ногами и кричала, как на слугу.
Часто, проводив знакомую покупательницу вежливыми поклонами и любезными словами, они говорили о ней грязно и бесстыдно, вызывая у меня желание выбежать на улицу и, догнав женщину, рассказать, как говорят о ней.
Я, конечно, знал, что люди вообще плохо говорят друг о друге за глаза, но эти говорили обо всех особенно возмутительно, как будто они были кем-то признаны за самых лучших людей и назначены в судьи миру. Многим завидуя, они никогда никого не хвалили и о каждом человеке знали что-нибудь скверное.
Как-то раз в магазин пришла молодая женщина, с ярким румянцем на щеках и сверкающими глазами, она была одета в бархатную ротонду с воротником черного меха, — лицо ее возвышалось над мехом, как удивительный цветок. Сбросив с плеч ротонду на руки Саши, она стала еще красивее: стройная фигура была туго обтянута голубовато-серым шёлком, в ушах сверкали брильянты, — она напомнила мне Василису Прекрасную, и я был уверен, что это сама губернаторша. Ее приняли особенно почтительно, изгибаясь перед нею, как перед огнем, захлебываясь любезными словами. Все трое метались по магазину, точно бесы; на стеклах шкапов скользили их отражения, казалось, что всё кругом загорелось, тает и вот сейчас примет иной вид, иные формы.
А когда она, быстро выбрав дорогие ботинки, ушла, хозяин, причмокнув, сказал со свистом:
— С-сука…
— Одно слово — актриса, — с презрением молвил приказчик.
И они стали рассказывать друг другу о любовниках дамы, о ее кутежах.
После обеда хозяин лег спать в комнатке за магазином, а я, открыв золотые его часы, накапал в механизм уксуса. Мне было очень приятно видеть, как он, проснувшись, вышел в магазин с часами в руках и растерянно бормотал:
— Что за оказия? Вдруг часы вспотели! Никогда этого не бывало — вспотели! Уж не к худу ли?
Несмотря на обилие суеты в магазине и работы дома, я словно засыпал в тяжелой скуке, и всё чаще думалось мне: что бы такое сделать, чтоб меня прогнали из магазина?
Снежные люди молча мелькают мимо двери магазина, — кажется, что они кого-то хоронят, провожают на кладбище, но опоздали к выносу и торопятся догнать гроб. Трясутся лошади, с трудом одолевая сугробы. На колокольне церкви за магазином каждый день уныло звонят — великий пост; удары колокола бьют по голове, как подушкой: не больно, а глупеешь и глохнешь от этого.
Однажды, когда я разбирал на дворе, у двери в магазин, ящик только что полученного товара, ко мне подошел церковный сторож, кособокий старичок, мягкий, точно из тряпок сделан, и растрепанный, как будто его собаки рвали.
— Ты бы, человече божий, украл мне калошки, а? — предложил он.
Я промолчал. Присев на пустой ящик, он зевнул, перекрестил рот и — снова.
— Украдь, а?
— Воровать нельзя! — сообщил я ему.
— А воруют, однако. Уважь старость!
Он был приятно не похож на людей, среди которых я жил; я почувствовал, что он вполне уверен в моей готовности украсть, и согласился подать ему калоши в форточку окна.
— Вот и ладно, — не радуясь, спокойно сказал он. — Не омманешь? Ну, ну, уж я вижу, что не омманешь…
Посидел с минуту молча, растирая грязный, мокрый снег подошвой сапога, потом закурил глиняную трубку и вдруг испугал меня:
— А ежели я тебя омману? Возьму эти самые калоши, да к хозяину отнесу, да и скажу, что продал ты мне их за полтину? А? Цена им свыше двух целковых, а ты — за полтину! На гостинцы, а?
Я немотно смотрел на него, как будто он уже сделал то, что обещал, а он всё говорил тихонько, гнусаво, глядя на свой сапог и попыхивая голубым дымом.
— Если окажется, напримерно, что это хозяин же и научил меня: иди, испытай мне мальца — насколько он вор? Как тогда будет?
— Не дам я тебе калоши, — сказал я сердито.
— Теперь уж нельзя не дать, коли обещал!
Он взял меня за руку, привлек к себе и, стукая холодным пальцем по лбу моему, лениво продолжал:
— Как же это ты ни с того ни с сего, — на, возьми!?