Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В трактир мы не попали, наткнувшись на осаду матросами публичного дома, — ворота его защищали алафузовские рабочие.

— Каждый праздник здесь драка! — одобрительно сказал Рубцов, снимая очки, и, опознав среди защитников дома своих товарищей, немедленно ввязался в битву, подзадоривая, науськивая:

— Держись, фабрика! Дави лягушек! Глуши плотву! И — эхма-а!

Странно и забавно было видеть, с каким увлечением и ловкостью действовал умный старик, пробиваясь сквозь толпу матросов-речников, отражая их кулаки, сбивая с ног толчками плеча. Дрались беззлобно, весело, ради удальства, от избытка сил: темная куча тел сбилась у ворот, прижав к ним фабричных; потрескивали доски, раздавались задорные крики:

— Бей плешивого воеводу!

На крышу дома забрались двое и складно, бойко пели:

Мы не воры, мы не плуты, не разбойники,
Судовые мы ребята, рыболовники!

Свистел полицейский, в темноте блестели медные пуговицы, под ногами хлюпала грязь, а с крыши неслось:

Мы закидываем сети по сухим берегам,
По купеческим домам, по амбарам, по клетям…

— Стой! Лежачего не бьют…

— Дедушка — держи скулу крепче!

Потом Рубцова, меня и еще человек пять, врагов или друзей, повели в участок, и успокоенная тьма осенней ночи провожала нас бойкой песней:

Эх, мы поймали сорок щук,
Из которых шубы шьют!

— До чего же хорош народ на Волге! — с восхищением говорил Рубцов, часто сморкаясь, сплевывая, и шептал мне: — Ты — беги! Выбери минуту и — беги! Зачем тебе в участок лезть?

Я и какой-то длинный матрос, следом за мною, бросились в проулок, перескочили через забор, другой — и с этой ночи я больше не встречал милейшего умницу Никиту Рубцова.

Вокруг меня становилось пусто. Начинались студенческие волнения, — смысл их был не понятен мне, мотивы — не ясны. Я видел веселую суету, не чувствуя в ней драмы, и думал, что ради счастья учиться в университете можно претерпеть даже истязания. Если б мне предложили: «Иди, учись, но за это, по воскресеньям, на Николаевской площади мы будем бить тебя палками!» — я, наверное, принял бы это условие.

Зайдя в крендельную Семенова, я узнал, что крендельщики собираются идти к университету избивать студентов.

— Гирями будем бить! — говорили они с веселой злобой.

Я стал спорить, ругаться с ними, но вдруг почти с ужасом почувствовал, что у меня нет желания, нет слов защищать студентов.

Помню, я ушел из подвала, как изувеченный, с какой-то необоримой, насмерть уничтожающей тоскою в сердце.

Ночью сидел на берегу Кабана, швыряя камни в черную воду, и думал тремя словами, бесконечно повторяя их:

«Что мне делать?»

С тоски начал учиться играть на скрипке, пилил по ночам в магазине, смущая ночного сторожа и мышей. Музыку я любил и стал заниматься ею с великим увлечением, но мой учитель, скрипач театрального оркестра, во время урока, — когда я вышел из магазина, — открыл не запертый мною ящик кассы, и, возвратясь, я застал его набивающим карманы свои деньгами. Увидав меня в дверях, он вытянул шею, подставил скучное бритое лицо и тихо сказал:

— Ну — бей!

Губы у него дрожали, из бесцветных глаз катились какие-то масляные слезы, странно крупные.

Мне хотелось ударить скрипача; чтоб не сделать этого, я сел на пол, подложив под себя кулаки, и велел ему положить деньги в кассу. Он разгрузил карманы, пошел к двери, но, остановясь, сказал идиотски высоким и страшным голосом:

— Дай десять рублей!

Деньги я ему дал, но учиться на скрипке бросил.

В декабре я решил убить себя.[231] Я пробовал описать мотив этого решения в рассказе «Случай из жизни Макара». Но это не удалось мне — рассказ вышел неуклюжим, неприятным и лишенным внутренней правды. К его достоинствам следует отнести — как мне кажется — именно то, что в нем совершенно отсутствует эта правда. Факты — правдивы, а освещение их сделано как будто не мною, и рассказ идет не обо мне. Если не говорить о литературной ценности рассказа — в нем для меня есть нечто приятное, — как будто я перешагнул через себя.

Купив на базаре револьвер барабанщика, заряженный четырьмя патронами, я выстрелил себе в грудь, рассчитывая попасть в сердце, но только пробил легкое, и через месяц, очень сконфуженный, чувствуя себя донельзя глупым, снова работал в булочной.

Однако — недолго. В конце марта, вечером, придя в магазин из пекарни, я увидал в комнате продавщицы Хохла. Он сидел на стуле у окна, задумчиво покуривая толстую папиросу и смотря внимательно в облака дыма.

— Вы свободны? — спросил он, не здороваясь.

— На двадцать минут.

— Садитесь, поговорим.

Как всегда, он был туго зашит в казакин из «чёртовой кожи», на его широкой груди расстилалась светлая борода, над упрямым лбом торчит щетина жестких, коротко остриженных волос, на ногах у него тяжелые, мужицкие сапоги, от них крепко пахнет дегтем.

— Нуте-с, — заговорил он спокойно и негромко, — не хотите ли вы приехать ко мне? Я живу в селе Красновидове,[232] сорок пять верст вниз по Волге, у меня там лавка, вы будете помогать мне в торговле, это отнимет у вас не много времени, я имею хорошие книги, помогу вам учиться — согласны?

— Да.

— В пятницу приходите в шесть утра к пристани Курбатова, спросите дощаник из Красновидова, — хозяин Василий Панков. Впрочем, — я уже буду там и увижу вас. До свидания!

Встал, протянув мне широкую ладонь, а другой рукой вынул из-за пазухи тяжелую, серебряную луковицу-часы и сказал:

— Кончили в шесть минут! Да — мое имя — Михайло Антонов, а фамилия — Ромась. Так.

Он ушел не оглядываясь, твердо ставя ноги, легко неся тяжелое, богатырски литое тело.

Через два дня я поплыл в Красновидово.

Волга только что вскрылась, сверху, по мутной воде, тянутся, покачиваясь, серые, рыхлые льдины, дощаник перегоняет их, и они трутся о борта, поскрипывая, рассыпаясь от ударов острыми кристаллами. Играет «верховой» ветер, загоняя на берег волну, ослепительно сверкает солнце, отражаясь ярко-белыми пучками от синевато-стеклянных боков льдин. Дощаник, тяжело нагруженный бочками, мешками, ящиками, идет под парусом, — на руле молодой мужик Панков, щеголевато одетый в пиджак дубленой овчины, вышитый на груди разноцветным шнурком.

Лицо у него — спокойное, глаза холодные, он молчалив и мало похож на мужика. На носу дощаника, растопырив ноги, стоит с багром в руках батрак Панкова, Кукушкин, растрепанный мужичонка в рваном армяке, подпоясанном веревкой, в измятой поповской шляпе, лицо у него в синяках и ссадинах. Расталкивая льдины длинным багром, он презрительно ругается:

— Сторонись… Куда лезешь…

Я сижу рядом с Ромасем под парусом на ящиках, он тихо говорит мне:

— Мужики меня не любят, особенно — богатые! Нелюбовь эту придется и вам испытать на себе.

Кукушкин положил багор поперек бортов, под ноги себе, говорит с восхищением, обратив к нам изувеченное лицо:

— Особо тебя, Антоныч, поп не любит…

— Это верно, — подтверждает Панков.

— Ты ему, псу рябому, кость в горле!

— Но есть и друзья у меня, — будут и у вас, — слышу я голос Хохла.

Детство. В людях. Мои университеты - i_015.jpg

Холодно. Мартовское солнце еще плохо греет. На берегу качаются темные ветви голых деревьев, кое-где в щелях и под кустами горного берега лежит снег кусками бархата. Всюду на реке — льдины, точно пасется стадо овец. Я чувствую себя как во сне.

Кукушкин, затискивая в трубку табак, философствует:

вернуться

231

В декабре я решил убить себя. — Алексей Пешков пытался застрелиться вечером 12 декабря (ст. ст.) 1887 г. на Феодоровском бугре, на высоком берегу Казанки.

вернуться

232

Я живу в селе Красновидове… — М. А. Ромась на средства подпольного народнического кружка открыл лавочку мелочной торговли в селе Красновидове Свияжского уезда Казанской губ. — для прикрытия пропагандистской работы среди крестьян.

137
{"b":"222837","o":1}