Так долго я стояла на пороге церкви, не решаясь войти и не понимая — Храм ли для меня храм... Ведь я искала вслепую, без руководителя...
Уже совсем взрослой, я опять попала в больницу с диагнозом: туберкулез тазобедренного сустава. И одна больная тайком дала мне свое Евангелие, маленькую тамиздатовскую книжку с мелким шрифтом на тончайших страницах. У нее уже отобрали одно Евангелие, теперь она боялась потерять и это. Она ходила читать его в туалет. Там же она и молилась — у окна, замазанного известкой. Ведь можно было закрыться на задвижку, а когда раздавались чьи-нибудь шаги, книжка исчезала в кармане серого больничного халата... Мне казалось кощунственным читать Евангелие в туалете. Я вспомнила свои детские проделки с книгами и устроила себе читальный зал под белой простыней, натянутой, как палатка. В своей белой палатке я читала, и это было не чтение, а вхождение в Веру. Я принимала каждое слово, как рассказ, обращенный ко мне, о том, что было с Тем, Кто меня любит. Особенно меня поразило, когда Петр отрекся трижды, потом вышел за ворота дома, возле которого сидел у ночного костра, услышал крик петуха и заплакал. Мои слезы слились со слезами Петра... Все это было похоже на внезапно пришедшую ко мне любовь, такую, о какой я мечтала. Такую, которая переворачивает все в человеке, и человек спрашивает себя: как можно было без этого .жить?
...Ночью я проснулась от страшного храпа моих сопалатниц. Они оглохли от стрептомицина, и у них что-то разладилось в органах дыхания, храп звучал неестественно, надрывно, и слушать его было тяжело, как громкий плач...
За окном в темноте горел фонарь, в конусе света крутился снег. Там было какое-то волнение света, тьмы, близко от окна снег падал мягко, влажно, задевал стекла, а дальше — все летело снизу вверх, клубилось и бесконечно испарялось в темноту. Вдруг я поняла, что это — театр для меня: белый фейерверк, сверкание, круженье, мягкие хлопья, бросаемые горстями в стекло. Я была единственным зрителем, любовавшимся этим роскошным зрелищем. Зимняя ночь раскидывала передо мной свои неисчислимые богатства, чтобы порадовать меня...
Потом я ощутила, что весь мир окутывает меня добротой. Я лежала в теплом помещении и смотрела в окно, которое для меня кто-то чисто вымыл. Меня укрывала простыня, а ее соткали для меня чьи-то руки. Конечно, те, кто растил хлопок, собирал его, обрабатывал, прял нити, не знали обо мне, но вот их труды соединились, чтобы согреть меня... Все люди работают друг для друга, можно бесконечно радоваться этому.
Я почувствовала себя очень счастливой. Мне захотелось чем-то порадовать Господа, Который разбудил меня, чтобы рассказать, что жизнь — это чудо. Чем я могла Его порадовать, больная, одинокая, невежественная? Я подумала, что может быть, Ему приятно будет мое послушание. Я пойду в церковь и крещусь, чтобы быть ближе к Нему...
Но в какую церковь мне идти? Бабушка Женя — из семьи старообрядцев, ее муж, мой дед — лютеранин, мать его, моя прабабушка, — католичка, отец мой — атеист, а его родители — правоверные иудеи.
Кто же я?
Я крестилась в православной церкви. Женщина, которая молилась в туалете у мелочно-белого слепого окна, была православной. Она и открыла мне свою родную церковь.
«Когда же тленное сие облечется в нетление, и смертное сие облечется в бессмертие, тогда сбудется слово написанное: «Поглощена смерть победою. Смерть! где твое жало? ад! Где твоя победа?» (1 Кор. 15, 54 - 55).
Это все я узнала потом, когда ко мне чудесным образом стали приходить книги, когда появились люди, которых можно было спрашивать...
В больнице меня готовили к операции на тазобедренном суставе. После нее я на всю жизнь осталась бы инвалидом. Перед операцией я решила креститься.
Крестил меня пьяненький священник. Он кричал на всех, командовал. Было холодно, и смущали любопытные, которые заглядывали за ширму, отгородившую часть храма, где происходило крещение.
Я пристроила костыли в сторонку, стала босиком на какой-то серой тряпочке. Длинную ночную сорочку шевелил сквозняк. Я все думала о маме. Где ее бедная душа? Поможет ли ей мое обращение?
Было начало ледяного марта. Как раз — день ее рождения! Так случайно (случайно ли?) совпало... И вдруг в высоком церковном окне зажегся совсем летний, ясный, веселый солнечный луч и лег на мои озябшие ноги, словно накрыл их теплой большой ладонью...
И в сердце установился светлый покой, я такого еще никогда не испытывала: торжественная радость, ясность... Началось таинство, и наш раздраженный священник стал добреть, смягчаться и трезветь. Мы, случайные крещающиеся, больше не раздражали его своей бестолковостью.
Он велел мне на следующий день прийти утром причаститься. Я не знала, что это такое, но решила слушаться. Кроме того, я хотела заказать панихиду по маме.
На следующий день я ехала опять в промерзшем трамвае, брела, оскальзываясь, на костылях по наледям на тротуарах... Ездить по городу в гололедицу, когда твоя опора — только костыли, — нелегкая задача...
В церкви шла общая исповедь, потому что церковь была переполнена людьми и священники не могли говорить с каждым. Меня это неприятно поразило. У Лескова я читала, что исповедь — таинство.
Но таинства не было в церкви никакого! Старушки, толкаясь, выстроились в очередь, самую прозаическую, привычную, со злым шипением друг на друга, с тычками, с торопливостью, словно все желали отделаться поскорее. Или — скорее что-то ухватить. Я увидела все это и расстроилась. Мне жалко было Христа. И это — все, чего Он добился Своими трудами, молитвами, страданиями?..
Меня с моими костылями продвинули в голову очереди, и я подошла после совсем древних старушек к незнакомому священнику, дающему отпущение грехов: он покрывал узорной тканью опущенные головы и что-то говорил со строгим и печальным выражением лица.
Это был старый, невысокий человек. Меня поразили его глаза: усталые, выцветшие, они глядели настолько проницательно, что я догадалась — этот священник видит людей насквозь, но не сердится, не презирает, а жалеет и любит всех, даже плохих. Когда я подковыляла к нему, он вдруг выпрямился, словно стал выше, властно простер руку, как бы отсекая меня от других. От этого жеста очередь подалась назад, и мы с ним остались вдвоем у тумбочки с крестом и Евангелием на бархатной салфетке.
Священник, глядя проникновенно мне прямо в глаза, положил руки мне на плечи и сказал:
— Теперь ты не одна. Теперь о тебе будет заботиться Отец Небесный. Ты привыкла полагаться только на себя. Отныне со всякой нуждой обращайся к Нему. Скажи, ты разговариваешь с фотографиями тех, кого любишь, когда их самих долго нет с тобою рядом и ты скучаешь по ним? Ну вот, так же смотри на иконы и разговаривай с Отцом.
Сегодня ты рождаешься заново. Все твои грехи, как старое грязное платье, брошены в костер и сгорели... — и он благословил меня. Он смотрел на меня печально, ласково, понимающе.
Я была вне себя от удивления. Он же ничего обо мне не знал! Мы с ним впервые в жизни увиделись. Но как объяснить такому доброму, такому отзывчивому человеку, что я крестилась не для того, чтобы одолевать Бога просьбами. Это я считала непорядочным. Неужели надо просить?..
Вскоре я сделала открытие: оказывается, просьбы сближают, как бы делают отношения более интимными, а надежда быть услышанным — согревает. Когда просьба выполняется, в сердце зажигается благодарность. Да, надо просить! Для того, чтобы исчезли преграды, чтобы убедиться: я услышана. Все это делает просящего и надеющегося на отклик независимым от обстоятельств, случая, страхов, прихотей других людей. Выводит в свободу!
После службы я не ушла, дождалась старого священника и рассказала ему о смерти моей мамы. И спросила, можно ли ее отпевать в церкви. Он отвернулся и постоял, опустив голову, перед иконой Богородицы. А потом ответил, что моя мама не виновата ни в чем, потому что ее затравили, довели до самоубийства. С нее грех снят, он пал на того, кто ее довел до отчаяния, тем более, что мотивы у нее были — спасение ребенка и мужа от ее собственной тяжелой участи. Значит, она принесла себя в жертву, за нас положила душу свою...