Вадим пощупал свой лоб. Горячий. Не съел ли он галлюциногенный батончик? Или же Алька переставила дату на фотокамере? Но зачем?
Он вскочил с кровати. «Никон», недешевая «зеркалка», нашелся в прихожей. Руки, черт, почему-то дрожали. Он включил аппарат. Мигнул значок батареи, но долгую секунду спустя жидкокристаллический экранчик все же высветил пол и его обутые в ботинки ноги.
Дата стояла – двадцатое.
– Двадцатое, – прошептал Вадим. – Конечно, сейчас двадцатое.
Он вздрогнул от звука своего голоса. Я сплю, подумалось ему. Я сплю. Или фотографии уже исчезли. Или не было их. Совсем. Не может же быть…
Он чуть не разбил камеру, бегом возвращаясь в комнату. Его трясло, стены качались. В глазах прыгали мушки.
Снимки были на месте.
Двадцать пятое. На первом, втором, третьем.
Вадим сел.
Так, наверное, и сходят с ума. Представь, Алька, усмехнулся он. С твоей гибелью реальность дала трещину. Трещина прошла прямо по мозгу. Сначала незаметно, а потом все явственней образовалось расхождение в пять дней.
Почему так? Почему я еще осознаю эту трещину?
Он смотрел в одну точку, пока глаза не закрылись сами собой, и темный, без сновидений, сон не опрокинул его навзничь.
Несколько снимков из давней стопки зашелестели вниз.
Утро двадцать первого сентября встретило его меланхоличной капелью.
С ним уже случалось за эту жуткую, черную неделю, что он просыпался с полным ощущением, что Алька жива. Жива – и все.
Не было ни освидетельствования, ни похорон. Был перебор спиртного и муторное ночное трепыхание между сном и бодрствованием. А там чего только не привидится…
Нет, жива. Жива!
– Дождик, Алька, слышишь? – сказал Вадим.
И ощущение ушло.
Оно всегда уходило – с хрустом фотографий под телом, тяжестью неснятой обуви, запахом несвежей рубашки.
Один.
Когда-то он радовался одиночеству. Выпорхнувший из тесной родительской «однушки» в съемную комнату, а затем – в собственную квартиру.
Друзья, учеба, работа, девушки.
Легкость бытия. Несерьезные отношения. Мимолетные встречи без условностей и расставания без обязательств. Счет в банке – на новую квартиру, уже двухкомнатную, на машину из автосалона, на отдых в Мексике.
Он же был хомяк. Думал о себе. Жил собой. В торгово-сбытовой фирме, устроенный одной из мимолетных девушек, поднялся до премиум-менеджера. Затем позволил уговорить себя конкуренту и перешел к нему, с зарплатой, поднятой в два раза.
Был обаятелен и дружелюбен – до определенного предела. Клиенты множились, директор благоволил, девушки липли. Счет рос.
Ему казалось, нет ничего лучше такого одиночества: он – ничем и никому, перед ним – весь мир. Весь. Надо только подкопить.
А потом появилась Алька…
Встреча вышла случайной, как в том пласте слезливых мелодраматических историй, который он особенно не любил, а Алька, наоборот, души не чаяла. Он перекусывал в каком-то кафе, прикидывая в уме, сколько дать на чай, и стоит ли давать вообще, как заметил, что его фотографируют через витринное стекло.
Щелк! Щелк-щелк.
Светлая куртка с капюшоном, обесцвеченный завиток челки и тонкие пальцы.
– Эй!
Он выбежал, жуя, удивляясь наглости современных папарацци и горя негодованием.
Фотограф будто и не слышал его окрика – склонив голову, пялился в маленький жидкокристаллический экранчик камеры и листал кадры.
«Кэнон» что ли тогда был у Альки?
– Эй! Это зачем?
Он не успел ни развернуть фотографа к себе, ни стянуть капюшон – под нос ему, обезоруживающе, было предъявлено его собственное, схваченное матрицей изображение.
– Классно, да?
Серые глаза фотографа были полны детского восторга.
– Что?
Ему пришлось склониться над экранчиком.
Спустя несколько секунд он вдруг понял, что улыбается. Совершенно по-дурацки улыбается самому себе.
Вадим в профиль: рот набит картофелем фри, три ломтика, желтея, еще торчат, щека порозовела и округлилась, руки, будто лапки, поджаты к подбородку, а глаз, тоже округлившийся, косящий в объектив, полон испуга – дожевать, пока не отняли, дожевать во что бы то ни стало. Хомяк же ж, бог ты мой!
Он едва не расхохотался.
– Ну, я же говорю, классно! – обрадовался фотограф. – Иду, а тут ты! Знаешь, такой кадр невозможно пропустить.
Серые глаза поймали его в себя.
Он вдруг обнаружил под капюшоном тонкое женское лицо, бледное, с красноватым задорным носом, с ямочками на щеках, с высветленными бровями. Водолазка под горло. А голос похрипывает. Курит? Или замерзла?
– Есть хочешь? – неожиданно для себя спросил он.
Девушка коротко кивнула и подала руку:
– Алька.
– А я это, хо… то есть, Вадим.
Тогда он, наверное, впервые не считал, на сколько ест человек, за которого он платит. Просто смотрел, влюбляясь.
И влюбился…
Вадим мотнул головой – хватит уже, хватит, надо бы встать. Он тяжело поднялся, одна из фотографий прилипла к плечу – ничего особенного, весенняя лужица с тоскливо приткнувшимся к берегу бумажным корабликом.
Куда сойти с него?
Берега Стикса… Пустынные берега, мертвые тропы, высохшие тени…
Он потер лицо. Недельная щетина уколола кожу. Побриться? Странная мысль. А зачем? Для кого? Смысл жизни – в чем?
Вопрос вогнал его в ступор.
Я ведь жил, подумалось ему. Жизнь – это же протяженность во времени. А если завис в безвременье? Если смысл, он в человеке, другом человеке был? Как тогда? Что тогда? А вы – бриться…
Он смотрел на фотографии, на застывший, пойманный в рамки взгляд Альки, на улицы, вещи, людей, небо, ограниченных мгновением, и думал: все это еще есть, стоит, ходит, светит, носится, а Алька…
Я виноват, Алька! – крикнул он молча. Я – виноват!
Несколько секунд казалось, будто пустая комната звенит от этого крика. Дергалось горло. Боль покусывала сердце. И ничего.
Ладно.
Вадим сходил в туалет, потом на кухню, вынул из пакета тушенку и поставил в холодильник. На полку с йогуртом. Если подумать, он – это консервы, а Алька – йогурт.
Он сполоснул чашку из-под чая, долго тер губкой ложку, пена плюхалась в раковину белыми хлопьями с запахом лимона. Так, с губкой в руке, молния и поразила его прямо в мозг. Фотографии! За двадцать пятое!
Это же чудо! – подумалось ему на бегу в комнату. Настоящее чудо. А там, где одно чудо, может же быть и второе…
Только какое, нельзя говорить.
Он не сразу нашел снимки. Ни на кровати, ни на столике их не было. Заметавшись, испугался так, что прихваченная губка, безотчетно сжимаемая, вся изошла пеной. Где же, где? Были в руке. Он точно помнил. Значит, выпали, когда уснул. Или он бредит и их не было никогда?
Но магазин, почтовый ящик… Конверт!
Пол, подоконник, чертова губка, да отцепись уже! Полки… Да нет, какие полки! Не вставал он к полкам! А куда вставал?
Алька, помоги, а?
Он сел на кровать, чувствуя, как в горькой усмешке ползут губы. Как там фамилия была у пожилого? Слонимский? Сибурский?
Рука еще пахла ароматизатором, он опустил ее, потер о матрас и обмер. Пальцы наткнулись на острый уголок.
Идиот! Придурок!
Он едва не захохотал в голос, вытягивая снимки на свет. Убрал! Спрятал! Так, чтобы никто не догадался! Сам втиснул фотографии между матрасом и деревянной боковиной, сам же и забыл.
Первая, вторая, третья…
Двадцать пятое число, вот оно, родное, куда ему деться?
Скобарский (Скобарский!) смотрел, казалось, с неким укором. Что ж вы, молодой человек, совсем?
Так… Вадим подхватил телефон с тумбочки, торопливыми пальцами заправил в него батарею, защелкнул крышку. Ну же!
Несколько томительных секунд он держал кнопку включения. Телефон, помедлив, вздрогнул в руке, осветился и спросил пин-код. Два-шесть… Ах, черт! Вадим полез в ящик серванта за записной книжкой. На пол посыпались квитанции, какие-то буклеты, рецепты, инструкции, чеки, старое фото на паспорт.