И наконец, следуя истинно костагуанской манере, судебный исполнитель Тоноро, побуждаемый тщеславной надеждой взять верх над знаменитым Эрнандесом, предложил ему значительную сумму денег и обещал дать возможность покинуть страну, если тот выдаст свою шайку. Однако Эрнандес несомненно был вылеплен не из того теста, из какого лепят политических деятелей и организаторов военных переворотов в Костагуане. Этот хитроумный, хотя и ординарный замысел (из тех, что творят чудеса при подавлении местных революций) был разрушен главарем вульгарной разбойничьей шайки. У судебного исполнителя поначалу все пошло, как по маслу, но уж очень скверно кончилось для эскадрона улан, расположившихся по указанию судебного исполнителя в овраге, куда Эрнандес обещал привести своих обманутых приверженцев. Они и в самом деле прибыли в назначенный час, но ползком пробрались сквозь кустарник и оповестили о своем прибытии дружным залпом из пистолетов и ружей, опустошившим множество седел. Кавалеристы, оставшиеся в живых, спасаясь бегством, во весь опор помчались в сторону Тоноро. Ходят слухи, что командир эскадрона, благодаря хорошей лошади сильно опередивший остальных, пришел в такую ярость, что за бесчестье, нанесенное национальным войскам, ударил плашмя саблей судебного исполнителя в присутствии его жены и дочерей. Высший чиновник города Тоноро свалился в обмороке на пол, а начальник гарнизона в порыве бурных чувств пинал недвижное тело своего штатского коллеги и исцарапал шпорами его шею и лицо.
Подробности этого эпизода, столь характерного для правителей этой страны, вся история которой зиждется на угнетении, нелепой и бессмысленной политике, предательстве и зверской жестокости, превосходно были известны миссис Гулд. То, что люди разумные, утонченные, честные слушают все это, как нечто само собой разумеющееся, не единым словом не выражая негодования, являлось в ее глазах одним из признаков падения нравов и возмущало так глубоко, что она приходила в отчаяние. Продолжая разглядывать серебряный слиток, миссис Гулд покачала головой в ответ на шутку дона Пепе:
— Если бы не беззаконная тирания вашего правительства, дон Пепе, многие отщепенцы, которыми верховодит сейчас Эрнандес, зарабатывали бы себе на жизнь честным трудом и жили бы мирно и счастливо.
— Сеньора, — с жаром вскричал дон Пепе, — вы правы! Мне кажется, сам господь наделил вас умением проникать в сердца этих людей. Вы видели их за работой, донья Эмилия, — они кротки, как агнцы, терпеливы, как их собственные ослы, храбры, как львы. Я вел их под обстрел, под дула пистолетов — я, стоящий сейчас перед вами, сеньора, — во времена Паэса, являвшего собой воплощение благородства, а по смелости, насколько мне известно, равного разве что дядюшке дона Карлоса, вашего супруга. Стоит ли удивляться, что на равнине есть разбойники, если в Санта Марте нами правят одни лишь воры, мошенники и лютые змии. Тем не менее бандит есть бандит, и, чтобы переправить серебро в Сулако, нам понадобится для его охраны дюжина добрых метких винчестеров.
Поездка миссис Гулд вместе с конвоем, сопровождавшим в Сулако первую партию серебра, явилась завершающим звеном в цепочке, которую она именовала «моя жизнь на биваках», после чего она безвыездно жила в своем городском доме, как подобает и даже необходимо супруге главы такого значительного предприятия, как рудники Сан Томе. Ибо рудники Сан Томе в полном смысле этого слова превратились в государственный институт, осуществляющий насущную для провинции необходимость в порядке и устойчивости.
Казалось, из ущелья в горе Сан Томе хлынуло и растеклось по земле успокоительное ощущение надежности. Местные власти усвоили, что рудники Сан Томе это благо, ради сохранения которого не следует вмешиваться в установленные там порядки. Таково было первое завоевание Чарлза Гулда в его борьбе за торжество здравого смысла и справедливость. И в самом деле рудники, где работа шла организованно и слаженно, где шахтеры цепко держались за обретенную наконец обеспеченность, где имелся свой арсенал, где дон Пепе возглавлял вооруженный отряд караульных (в котором, как говорили, нашли себе пристанище много отщепенцев, дезертиров и даже разбойников из шайки Эрнандеса), рудники эти превратились в нечто вроде государства в государстве. Одна высокопоставленная столичная персона, когда зашел разговор о позиции властей Сулако во время политического кризиса, вскричала с ироническим смешком:
— Вы считаете их государственными чиновниками? Этих людей? Да ни в коем случае! Это рудничные чиновники… чиновники концессии, вот это кто.
Столичная персона, входившая в ту пору в состав правительства и обладавшая лицом лимонно-желтого цвета, а также весьма короткими и кудрявыми, а верней — курчавыми, как овечья шерсть, волосами, была настолько раздосадована, что потрясла желтым кулачком под носом собеседника и взвизгнула:
— Да! Все они! Молчать! Все! Вот кто они такие! Политический диктатор и начальник полиции, и начальник таможни, и генерал, словом, все, все, все они чиновники Гулда.
Затем он еще некоторое время что-то бормотал, невнятно, но достаточно отважно, затем пыл его угас, и он скептически пожал плечами. Стоит ли спорить, если уж сам господин министр принимает их милости, покуда длится быстротечная пора его власти? Но тем не менее неофициальному агенту Сан Томе, вносившему свою лепту в доброе дело, случалось порой тревожиться, что нашло отражение в его письмах дону Хосе Авельяносу, дядюшке агента с материнской стороны.
— Ни один из лютых змиев Санта Марты даже ногой не ступит на земли Костагуаны, расположенные по эту сторону моста Сан Томе, — неоднократно заверял дон Пепе миссис Гулд. — Разве что в качестве почетного гостя… ведь наш сеньор администрадо́р тонкий политик. — Однако, заходя в кабинет Чарлза, старик майор с угрюмой бодростью произносил: — Все мы рискуем головой в этой игре.
— Imperium in imperio[55], Эмилия, душа моя, — негромко бормотал дон Хосе Авельянос с видом глубочайшего душевного спокойствия, к которому, казалось, примешивалось телесное недомогание. Впрочем, может быть, это было заметно только посвященным.
Что до посвященных, они нигде не чувствовали себя уютней, чем в гостиной Каса Гулд, куда по временам заглядывал на минутку хозяин, — сеньор администрадо́р — загадочно молчаливый, сделавшийся теперь старше, жестче, так что даже морщинки обозначились глубже на его румяном, загорелом, типично английском лице; худые ноги кавалериста торопливо переступали через порог, ибо дон Карлос либо только что вернулся «из отлучки в горы», либо, позвякивая шпорами и зажав под мышкой хлыст, намеревался туда отлучиться. В своем кресле сидел и дон Пепе, держась браво, но не развязно, бродяга, который в ожесточенных смертельных стычках со своими ближними каким-то образом приобрел ироничность старого воина, знание света и манеры, в точности соответствующие его положению в обществе; Авельянос, изысканный и непринужденный, истинный дипломат всегда и во всем, так что даже, давая совет, он деликатно прикрывал за кажущимся многословием и осмотрительность свою, и мудрость, автор исторического труда о Костагуане, «Пятьдесят лет бесправия», который, как он считал, в настоящее время было бы неблагоразумно (даже окажись это возможным) «представить на суд читателей»; а кроме этих троих, — донья Эмилия, изящная, хрупкая, похожая на фею, перед сверкающим сервизом; и каждым, кто находится в гостиной, владеет одна мысль, их сплотило одно тревожное чувство, перед каждым одна и та же неизменная цель: любой ценою отстоять могущество концессии.
Здесь же нередко бывал и капитан Митчелл. Опрятный, старомодный в своем белом жилете, слегка напыщенный старый холостяк, он сидел, устроившись подле высокого окна, несколько в стороне от остальной компании, а компания, сплоченная единой заботой, также держалась несколько в стороне от него, чего он не замечал; пребывая в глубоком неведении, он полагал, что находится в самой гуще событий. Этот славный малый, которого, по его выражению, «списали на берег» после того, как он провел тридцать лет среди бурных морей, был поражен значительностью дел, происходивших на суше и не имеющих отношения к мореходству. Чуть ли не каждое событие, выходящее за пределы заурядной повседневности, «открывало новую эпоху», по мнению капитана Митчелла, или же являлось «историческим», и лишь иногда, понурив голову с седыми коротко остриженными волосами и аккуратными бакенбардами, обрамлявшими красноватое, довольно приятное лицо, он сокрушенно, хотя и не без присущей ему напыщенности, бормотал: