Королева все больше уходила в себя, а точнее в детей. Она вставала, в одиночестве завтракала, затем занималась сначала с Луи Шарлем, а потом с Марией Терезой. «Эта несчастная крошка — настоящее чудо. Если бы я могла стать счастливой, то стала бы ею только через детей. Лапочка (так называли дофина Полиньяк и королева. — Е. М.) очарователен, и я безумно люблю его. Он тоже меня любит, на свой манер. <…> Не буду говорить о здешних делах; мне кажется, что о них надо либо не говорить ничего, либо писать целые тома. <…> Недавно я подвернула ногу, и мне пришлось почти две недели провести у себя в комнате. Но когда ты не можешь находиться там, где тебе хотелось бы, можно хоть год оставаться на одном месте, не думая о том, чтобы поменять его», — писала Мария Антуанетта подруге Полиньяк. После занятий с детьми королева шла к мессе, в час семья в полном составе обедала, после обеда король и королева играли партию в бильярд, затем королева расспрашивала придворных дам о последних новостях, а в восемь к ужину из Люксембургского дворца приходили Месье и Мадам. В одиннадцать все отправлялись спать. Несколько раз принцесса де Ламбаль устраивала званые вечера, но королева скоро отказалась принимать в них участие. По словам Сен-При, она словно ждала кого-то, кто сумеет вытащить ее из «той ловушки, куда она попала», и в ожидании они вместе с королем затворились в Тюильри. Граф Мерси предостерегал королеву от затворничества, которое могут неправильно понять: «Думают, король изменил своим привычкам ездить на охоту и совершать прогулки только для того, чтобы подчеркнуть несправедливость своего пленения, известие о котором может вызвать возбуждение в провинциях, натравить их на столицу и развернуть против нее насилие. Не приписывая Вашему Величеству подобное мнение, тем не менее все говорят, что более всего своим затворничеством король обязан советам королевы. Самые благонамеренные люди полагают, что любая возможность выйти погулять в город или в саду Тюильри, предоставив возможность публике увидеть короля и королеву, а также какой-либо знак благорасположения с их стороны произвели бы впечатление самое благоприятное, свидетельствуя о спокойствии и доверии и устраняя любое подозрение в принуждении монарха», — писал Мерси королеве. Вряд ли королеве пришлось давать королю какие-то особые советы — 10 октября декретом Национального собрания король перестал быть «королем Франции и Наварры», а стал «королем французов». Королем-гражданином. Пережить этот удар такому ярому монархисту, как Людовик XVI, было нелегко. И королеве тоже. Единственная оставшаяся у нее надежда, зыбкая, почти нереальная, — это Ферзен. Ферзен, появлявшийся в Тюильри почти каждый день, так что гвардейцы перестали обращать на него внимание; с Лафайетом, которого шведский посол барон де Сталь считал единственно возможным спасителем Франции, Ферзен раскланивался как со старинным знакомцем. Но ни де Сталь, ни Ферзен ничего не могли сделать, кроме как вместе с Густавом III морально поддерживать королеву. В Национальном собрании начинались разногласия, и многие искренне надеялись, что через некоторое время все вернется в прежнее русло. «Брат мой, дружба и ласковая забота Вашего Величества меня особенно растрогали. <…> Несчастья, избежать коих самому прекрасному королевству, очевидно, не удастся, усугубляют наши повседневные горести. Остается надеяться, что пройдет время, и французы поймут, что они только тогда обретут счастье, когда восстановят порядок и правление их справедливого и доброго короля; рискну утверждать, что никто иной, кроме него, не смог бы настолько пожертвовать своими личными интересами ради спокойствия и счастья своего народа», — писала Мария Антуанетта шведскому королю. Переписка начала занимать важное место в распорядке ее дня: она писала королю Густаву, брату-императору, писала Артуа, писала Мерси, наведывавшемуся в Париж не чаще раза в две недели, писала Полиньяк. В этих письмах часто звучали горечь, отчаяние и страх; уверенная в несправедливом к ней отношении, она все же надеялась, что настанет время и справедливость восторжествует: «Однако злые люди действуют очень активно, и кажется, что их гораздо больше, чем добрых». Мадам Елизавета оценивала ситуацию еще более жестко: «…я считаю, что гражданская война уже началась, ибо, когда жители королевства разделились на две части и более слабая часть имеет шанс сохранить жизнь, только будучи обобранной до нитки, я не могу называть это иначе, нежели гражданской войной». «…Слова “свобода” и “деспотизм” прочно отпечатались у них в головах, однако они не осознают, в чем состоит разница между ними, и бросаются от любви к первой к ужасу перед вторым», — писала о жителях королевства Мария Антуанетта.
* * *
4 февраля 1790 года Людовик XVI, явившись по приглашению в Манеж, где теперь заседало Учредительное собрание, произнес короткую и на удивление вразумительную речь, призвав всех, кто, подобно ему, перенес немало страданий, утешиться надеждами на будущую конституцию, и пообещал защищать ее и воспитывать сына в уважении к ней и любви. В заключение он воззвал к миру и согласию. Речь встретили бурными аплодисментами: депутаты быстро сообразили, что король не только подал идею, но и фактически предложил текст новой присяги верности «нации, закону и королю». Королева, ожидавшая супруга вместе с дофином, отринула ставший привычным надменный вид и также произнесла небольшую речь: «Я разделяю все чувства короля. Всем сердцем, всей душой я поддерживаю его слова, продиктованные любовью к народу. Вот мой сын, я воспитываю его на примерах добродетелей лучшего из отцов; с младых ногтей я буду учить его уважать общественную свободу и соблюдать законы. Надеюсь, настанет день, когда он станет самой прочной их опорой». Полагают, речь была написана заранее одним из министров, однако толпа аплодировала королеве, в честь ее раздавались здравицы, и впервые за бесконечно долгое время Мария Антуанетта вновь почувствовала себя любимой народом. Даже реплика пылкого республиканца Камилла Демулена о «супруге монарха, которая не является королевой Франции, и ее должно называть всего лишь “Антуанеттой, женой короля французов”», не испортила ей настроения. «Это был первый счастливый день за последний год. <…> Ах, как сладостно вновь обрести надежду. Пусть она пока еще призрачна, однако я лелею ее в своем сердце, ибо она успокаивает мои тревоги за будущее детей», — писала она принцессе де Ламбаль; радость давно не посещала Марию Антуанетту… Уступки короля Собранию пришлись по нраву отнюдь не всем. «…Надеюсь, что он (демарш короля от 4 февраля. — Е. М.) не обескуражит наших союзников и они наконец сжалятся над нами», — размышляла сестра Людовика Елизавета. Чем дальше, тем отчетливее в письмах ее прослеживалась надежда на помощь заграницы и, в частности, брата Артуа, разжигавшего смуты на юге Франции.
«Не думайте, однако же, что вся нация участвовала в трагедии, которая играется ныне во Франции. Едва ли сотая часть действует, другие смотрят, судят, спорят, плачут или смеются, бьют в ладоши или освистывают, как в театре! Те, которым терять нечего, дерзки, как хищные волки; те, которые всего могут лишиться, робки, как зайцы; одни хотят все отнять, другие хотят спасти что-нибудь. Оборонительная война с наглым неприятелем редко бывает победоносной. История не кончилась, но по сие время французское дворянство и духовенство кажутся худыми защитниками трона», — писал в «Письмах русского путешественника» Н. Карамзин, весной 1790 года посетивший Париж. Во Франции происходили перемены, которые королю и королеве оставалось только принимать: их согласия никто не спрашивал. Отринув английский образец, Собрание утвердилось как однопалатное. Вместо полновесной монеты, которой становилось все меньше, стали выпускать бумажные ассигнаты; страну поделили на 83 департамента, упразднив традиционное деление на провинции; упразднили сословия, превратив всех в «граждан»; конфисковали имущество церкви, разогнали монастыри, для духовенства создали гражданскую конституцию… Те, кто заседал в Учредительном собрании («чудовища», по словам Мадам Елизаветы), не часто вспоминали о монархах; королевская семья превращалась в живой символ монархии, вокруг которого плелись интриги и заговоры. Казалось, никто, кроме короля и королевы, не стремился к компромиссам. В Собрании не было единства. За Лафайетом[24] следовали сторонники конституции, в надежде на смену династии Орлеан-Эгалите увлекал своих приверженцев за левым, якобинским крылом; монархисты отчаянно боролись с либералами. Мадам Елизавета поддерживала брата Артуа, стремившегося развязать гражданскую войну, чтобы вернуться во Францию победителем и — кто знает! — быть может, даже взойти на трон. Секретарь королевы Ожар усиленно уговаривал ее уехать в Австрию к брату, чтобы не мешать Людовику здесь, а помогать ему из-за границы. Людовику со всех сторон предлагали бежать (в том числе и Ферзен). Прованс пытался ловить рыбку в мутной воде, оказавшись причастным к заговору Фавра, предприятию малопонятному и, по словам Кампан, заключавшемуся в том, что короля хотели похитить, а в Париже устроить контрреволюцию. Историю, в которой одним из тайных моторчиков был граф Мирабо, намеревавшийся вытолкнуть Прованса на первую роль и стать его тайным советником, раздули, маркиза де Фавра, ни в чем не сознавшегося, обвинили в подготовке убийства Лафайета и Байи и повесили. А через три дня после казни маркиза его вдова и сын, в глубоком трауре, появились на приеме у королевы, в надежде публично снискать королевских милостей. Но их надежды не оправдались: королева, тайно переправившая вдове Фавра увесистый мешочек с луидорами, на людях отнеслась к ним ровно, и не более того. Когда прием закончился, королева прибежала к верной Кампан и, расплакавшись, сказала: «Роялисты будут порицать меня за то, что я равнодушно отнеслась к несчастному молодому человеку, а революционеры возненавидят за то, что я принимала его у себя».