Я был, что называется, маменькиным сынком. Мне нравилось, как пахнет от женщин, меня манил этот смешанный аромат душистого мыла и духов, и я — одно из первых детских ощущений — искал соприкосновения с мягкостью женской груди, женских бедер. Тогда как он, старший брат, был привязан к отцу. А ведь была еще и сестра, на два года старше брата, на восемнадцать старше меня, которая от отца почти не видела ни ласки, ни внимания, из-за чего выросла немного букой, что отец опять-таки считал «порчей», отдаляясь от дочери пуще прежнего.
— Ну почему Карл-Хайнц, старший сынок, почему именно он? — Отец умолкал, и по нему было видно, что он не только скорбит, но и прикидывает, кого бы он предпочел лишиться.
Брат — это был мальчик, который не врал, всегда был честен и стоек, не плакал, был смел, но и послушен. Образцовый брат.
Брат и я.
Писать о брате — значит, писать и о нем, об отце. Сходство с ним, мое сходство, легко распознать через сходство, опять же мое, с братом. Приблизиться к обоим, написав о них, — для меня это попытка по-новому, по-настоящему вспомнить то, что удерживалось в памяти бездумно, просто так.
Оба сопровождают меня в поездках. Когда при пересечении государственных границ приходится заполнять въездные анкеты, я и их, отца и брата, в эти анкеты вношу, частью своего имени — печатными буквами в соответствующие квадратики вписываю: Уве Ханс Хайнц.
Почему-то брат настоятельно хотел стать моим крестным, подарить мне свое имя в довесок к моему, и отец пожелал, чтобы вторым именем я звался по отцу — Ханс. По крайней мере, имя пусть останется, пусть живет, хотя бы другой, второй жизнью, ибо в 1940-м уже было очевидно, что такая война кончится не скоро, а значит, и с возможностью собственной смерти приходилось считаться все больше.
В ответ на вопрос, почему брат записался в войска СС, у матери всегда было наготове несколько самоочевидных объяснений. Из юношеского идеализма. Он не хотел быть хуже других. Не хотел прятаться за чужие спины. Она, как и отец, с неизменной дотошностью подчеркивала различия между СС и войсками СС. Ибо к этому времени, после того, как по окончании войны весь мир обошли жуткие кадры, заснятые на кино- и фотопленку при освобождении концлагерей, все уже знали, как оно было на самом деле. Эта шайка, — так стало принято говорить, — эти преступники. Но мальчик-то был в войсках СС. Это были обычные боевые воинские части. Преступниками были другие, те, что из СД. Так называемые части специального назначения. А первым делом те, что наверху, — руководство. Воспользовались мальчиком, злоупотребили его юношеским идеализмом.
Сперва карапуз, малыш, потом гитлерюгенд. Маршировка строем под фанфары, военные игры, песни, аксельбанты... Были чада, доносившие на собственных родителей. И это при том, что он, твой брат, в отличие от тебя, никогда не любил играть в солдатики.
Я была против, говорила она, против того, чтобы он записывался в СС.
А отец?
Отец родился в ноябре 1899-го, еще на Первую мировую записался добровольцем, его определили в полевую артиллерию. Что странно: я, можно считать, почти ничего об этой поре его жизни не знаю; вроде бы он был прапорщиком, хотел стать офицером, но после поражения в войне это стало невозможно, и он, как и тысячи других бывших фронтовиков, подался в «Добровольческий корпус»[4], чтобы сражаться на Балтике против большевиков. Но где именно он воевал, как долго и почему, я не знаю. А поскольку почти все семейные документы и письма после того, как дом наш в 1943 году был разбомблен, пропали, теперь этого уже и не установить.
Сохранилось несколько фотографий в альбоме, запечатлевших отца в то время. На одной, с карандашной пометкой «1919» на обороте, заснята группа молодых людей в военной форме. Одни в сапогах, другие в гамашах. Все сидят на широкой каменной лестнице, которая, не исключено, является подножьем какого-то памятника. Отец на пару с другим молодым человеком лежит перед сидящими, как принято было в те времена на групповых фотоснимках. Подпирая голову левой рукой, он смеется: белокурый молодой человек симпатичной наружности. Эти молодые, безбородые, аккуратно на пробор причесанные солдаты вполне могли быть студентами, некоторые наверняка и были. У одного можно разглядеть кольца сразу на двух пальцах, на мизинце и безымянном, у второго перстень с печаткой. Все сидят непринужденно, явно довольные, и смеются. Может, лежащий впереди всех отец только что всех развеселил какой-нибудь шуткой. Другие фотографии запечатлели его с боевыми товарищами, случайные эпизоды, моментальные снимки солдатской жизни. На одном под ним только что развалились нары. Он стоит в ночной рубашке, солдатская пилотка лихо заломлена на левое ухо. «Весела ты, жизнь солдатская, гоп-ля-ля, гоп-ля-ля!» Хаты под соломенными крышами, крестьяне в русских косоворотках, солдаты за приемом пищи, упряжка лошадей, обвешанная немецкими солдатскими касками, еще старыми, массивными, времен Первой мировой войны, с двумя похожими на соски рожками для притока воздуха. Словом, житуха, о какой в ту пору мечталось многим восемнадцатилетним, девятнадцатилетним парням: приключения, боевое товарищество, свежий воздух, шнапс, женщины, а главное — никакой тебе нудной повседневной работы, — всей этой лафой фотоснимки так и дышат.
Когда меня спрашивают о профессии отца, я затрудняюсь с однозначным ответом: препаратор-чучельник, военный, скорняк....
Мне, своему сыну, он любил рассказывать о жизни: никуда не торопясь, норовя объяснить и растолковать все на свете. Очень часто делал это на примере исторических полотен на сигаретных пачках, была тогда в ходу такая серия: старый Фриц, то бишь Фридрих Великий, зажав морду своей левретке, прячется под мостом, по которому скачут неприятельские гусары; полководец Зейдлиц в битве под Росбахом бросает в воздух свою глиняную трубку, подавая сигнал к атаке; верные офицеры выносят с поля боя тело шведского короля Карла XII. По слухам, он был застрелен своими же солдатами. Истории и исторические анекдоты. У отца были хорошие познания в истории, а главное — он умел увлекательно рассказывать. Но потом, когда начинались мои расспросы, мы быстро ссорились. Когда мне исполнилась шестнадцать, между нами стала разгораться настоящая борьба, ожесточенная, все более исполненная ненависти. Узколобое своенравное занудство с его стороны, упрямое, угрюмое молчание с моей, и все это из-за ненавистных, мелочных строгостей повседневного распорядка: никаких джинсов, никакого джаза, не позже десяти вечера домой. Каких только не было требований, установлений, запретов! Свод правил, обязательность которых была мне неясна, а противоречивость очевидна. И не потому, что я, повзрослев, уже замечал в отце не только достоинства, но и потому, что сами времена изменились. Ушли в прошлое его замашки и манеры, манеры начала пятидесятых, когда ему действительно жилось хорошо, когда он достиг своего, с пятьдесят первого по пятьдесят четвертый. Три-четыре года жизни, когда не было зазора между тем, каким он был и каким хотел казаться. Экономическое чудо в нашей семье. Достигли, наконец-то достигли! Квартиру обставили, представительскую машину купили, «адлер» цвета морской волны, четырехдверный, модель 1939 года, первая с переключателем скоростей на штанге руля. В то время в Гамбурге таких машин было еще так мало, что дорожные полицейские в самом центре, на Даммтор, козыряли, когда он проезжал. На Рождество он одаривал их сигаретами, каждая пачка аккуратно обернута в золотую подарочную бумагу с серебряной лентой, под бантик просунута маленькая еловая веточка. Ехал по городу и на каждом перекрестке, где на специальном возвышении стоял регулировщик, притормаживал и протягивал ему пакетик. Счастливого Рождества. В благодарность они целый год давали ему зеленую улицу и уважительно брали под козырек.