— Можете передать, — отрывисто бросил Платов, — ситуация будет нормализована не позднее чем через два-три часа. Я немедленно вылетаю в Степногорск, тщательно разберусь и приму все необходимые меры.
— Какие два-три часа? — закричал тот. — Вы что, не знаете, что у вас там есть и убитые? Во всяком случае, у нас такая информация.
И хотя на самом деле Платов этого еще не знал и слова эти словно залили его изнутри тяжелым вязким холодом, он и на секунду не заставил своего собеседника допустить, что владеет информацией не в полном объеме.
— Разумеется, знаю! — рубанул он. — По прибытии в город и после наведения порядка безотлагательно сообщу вам все подробности.
На том и расстались. Он швырнул трубку.
Предали, гады! Продали! Неужто недокормил? Самого главного не сообщили, не донесли в тот же миг, оставили в неведении, отлично понимая, что для него, в его положении, это конец! Да, что бы там ни говорили, но предчувствие все-таки штука серьезная и таинственная. Недаром он ночью связывался с Мащенко, недаром ныло сердце-вещун. Но все равно он и в мыслях не допускал такого размаха волнений и беспорядков.
Как на грех, согласно принятой повестке дня, через час с небольшим ему надо было выступать здесь, с этой трибуны с очередной разносной речью, направленной острием против бездарного правительства. Теперь ни о каких трибунах и громогласных тирадах и речи быть не могло. Теперь — все долой, все побоку! Только туда!
Через четверть часа тяжелый скоростной «мерседес» в сопровождении черного джипа охраны и спецсвязи уже мчал его по Ленинскому проспекту в сторону Внукова, где в связи с внезапными экстремальными событиями его ждал небольшой спецсамолет из президентской авиаконюшни.
А еще через полтора часа в точно таком же, но другом «мерседесе» он уже несся по солнечному Степногорску, где по мере приближения к центру все больше и больше попадалось на глаза знаков и примет только что отшумевших волнений, скорее смахивающих на народный мятеж.
В аэропорту встречавшие его сотрудники аппарата администрации сообщили число пострадавших. На площади Свободы перед их зданием погибли пятеро, тяжело ранено не менее тридцати человек, всего же пострадавших под полторы сотни.
Прямо из машины он связался с Мащенко.
— Ну что, Никола, давай докладывай, как допустил, почему не предотвратил... Не спеша рассказывай, теперь время у тебя есть. Все-таки, сам понимаешь, последний доклад, куда торопиться...
Но то, что ответил ему Мащенко, а главное, как ответил, какая интонация невольно прорвалась в его хриплом от волнения голосе, Платову что-то очень не понравилось. Какая-то неуместная независимость прозвучала, чуть ли не вызов... Словно этот малый, привыкший бегать на веревке, сорвался с колышка. Или?..
— Отвечу вам, Николай Иванович, на все вопросы только при личной встрече, — без обычного холуйского трепета отчеканил он.
А это значило, что Мащенко и правда пережил тут два часа назад столько всего и такое, после чего ему бояться уже было решительно нечего, а уж тем более скакать на цирлах и лебезить.
— Под суд пойдешь! — зарычал губернатор. — Черепаху из тебя сделаю! — и... осекся, услышав возвращенные ему посланные ночью из Москвы по спутниковому телефону собственные слова:
— В пределах полномочий! Под суд так под суд! — с незнакомой и пугающей твердостью сказал Мащенко. — Через пять минут я буду в вашей приемной и представлю вам полный отчет.
Мащенко вышел из повиновения. И вдруг Платов понял, чем вызвана отвага этого жучилы и вьюна. Ведь ему, этому Мащенко, не приходилось думать о том, что через шестьдесят три дня — первый тур губернаторских выборов, где он, Платов, идет основным кандидатом и для которого то, что случилось сегодня, наверняка будет иметь совершенно чудовищные, возможно, катастрофические последствия как для политика, взявшего дальний прицел. А стало быть, теперь тот взаимный паритет особой осведомленности о делах и делишках, грехах и грешках, на котором столько лет держалась их задушевная дружба, резко нарушен, причем не в его, Платова, пользу.
Эту отпетую сволочь Мащенко, разложившегося подонка и казнокрада, следовало проучить так, чтоб его конопатые внуки вспоминали, но... он понимал, что руки теперь связаны, а этого милягу Коляна действительно просто-напросто перекупили, подманили, как шавку, жирным куском, а стало быть, нейтрализовать его придется по-умному, очень ласково и осторожно, просчитывая наперед каждый следующий шаг. Теперь было главное — немедленно самыми решительными действиями взять на себя инициативу и показать всем и каждому, кто тут хозяин города и области. А без этого можно было сразу снимать свою кандидатуру, отправляться в отставку и ставить крест на политической карьере.
Но он хотел жить, а жить и властвовать для него значило одно и то же, причем властвовать, кажется, было даже важнее, чем жить.
То, что случилось сегодня, вдруг заставило его отчетливо понять и осознать, что кто-то ведет против него, быть может, куда более тонкую и масштабную игру и, возможно, уже сумел набрать чрезвычайно важные, если не решающие, очки.
От того, как он, Платов, поведет теперь себя, как выстроит дальнейшую стратегию кампании и подготовки к выборам, найдет ли «секретное оружие», тот дурацкий колокольчик, позвонив в который он сможет потянуть и перетянуть на свою сторону несколько сот тысяч имеющих право голоса остолопов, с которыми даже и играть-то скучно, коли они принимают за чистую монету весь этот «электоральный маскарад» с переодеваниями и раздачей российским «папуасам» стеклянных бус, зависело теперь — сбудется ли, осуществится ли то, что он наметил для себя в качестве главной цели и главного ориентира в судьбе.
38
Николай Иванович Платов, пятидесяти шести лет от роду, прожил жизнь одновременно обычную и достаточно нестандартную, и о ней он думал и вспоминал когда с удивлением, а когда и с гордостью.
В самом деле, очень мало кто из его сверстников сумел показать такой класс политической непотопляемости, такую способность удерживаться на самых крутых порогах, брать рифы и живым и невредимым низвергаться с водопадов.
Он, кажется, всегда руководил, Колька Платов. Пусть кому-то покажется смешным, но даже в детском саду почему-то его, мордастенького, умытого и очень-очень милого умненького мальчика, поставили кем-то вроде старосты в их группе. Ну а дальше пошло-поехало. Должности да комитеты, комитеты да должности. «Взвейтесь, кострами, синие ночи...», а там и комсомол, и секретарство, райкомы и горкомы, выдвижения, назначения, потом несколько лет на разных должностях в вооруженном отряде партии, откуда в звании майора действующего резерва обратно на партийную работу инструктором обкома.
Он вернулся на партийную работу в числе так называемого андроповского призыва. Он был хваток, изобретателен, он всегда умел учиться и всегда на «отлично» сдавал главный экзамен — делал безошибочно правильную ставку на человека, кампанию, генеральную линию, а для этого нужен был талант недюжинный, нужно было в полном смысле слова высокое искусство, в котором он совершенствовался и преуспевал, оставляя позади все новых и новых товарищей-соперников. Именно они, люди его плана, его размаха и его честолюбия, разыграли немыслимо сложную комбинацию и совершили внутрипартийную революцию, которую потом окрестили перестройкой. Они могли сколько угодно безостановочно и упоенно разливаться соловьями насчет того, что вся эта грандиозная заваруха —для народа и в его интересах и так далее и так далее. Но они-то, новейшие авгуры, знали, что тут почем и какая цена всем этим заклинаниям в базарный день. Они знали, чего хотели. Они хотели перемен для себя, они хотели страну для себя, все нажитое и завоеванное, построенное и возведенное, все добытое они хотели для себя. И когда говорили, вновь и вновь повторяя священную формулу, что в государстве, где все — ничье, должен быть, наконец, полноценный и рачительный хозяин, то уж кто-кто, а они-то точно знали, кто должен стать этим самым хозяином, конкретным господином и владельцем. Потому что в чем еще может заключаться подлинный порядок, как не в этом распределении богатства и вещества жизни между теми, кто в состоянии забрать эти богатства в закрепленную и неприкосновенную собственность.