– Неужели отец не расстелил перед вами красной ковровой дорожки?
– Наоборот, он всегда говорил: «Ты давай сам, парень, вперед!» А когда знакомые его спросили: «Микаэл Леонович, вы что, не можете своего родного сына от Афгана отмазать?», он ответил: «А что я скажу? Не посылайте моего сына на смерть, а пошлите сына уборщицы?» Больше ему подобных вопросов никто не задавал. Когда я первый раз был ранен и лежал в Бурденко, отец каждый день ко мне приходил – я видел, как он переживает. А потом мы стояли на лестничной клетке, курили, потому что моей дочери было около месяца, и я сказал: «Папа, я хочу вернуться обратно». – «Тебе что, мало?» Ты еле с костылей слез». – «Нет, за пять месяцев я кое-чему обучился. Если я не вернусь, у моих ребят будет новый лейтенант, которого пришлют из училища и который еще не имеет моего опыта. Кто даст гарантию, что он их не угробит?» И отец сказал: «Возвращайся». Какая красная дорожка, о чем вы говорите? Я вернулся. И у меня в боях почти ни одного покойника за плечами. Ранеными терял, а убитыми – нет. «Почти» – это потому что в последнюю свою боевую ночь одного солдата я все-таки потерял. Мы подорвались на минном поле. Осколки пошли понизу. К этому моменту все по моей команде встали, а он – нет, сидеть остался. Устал сильно, а потому задержался. В итоге все получили в основном по ногам, а он точно в лоб. Рядовой Алексеев его фамилия.
– А сколько времени вы были в Афганистане?
– Два года с небольшим. И никого там не оставил. И никто из наших никогда никого из своих не оставлял. Надо было – за трупы товарищей бой вели и даже потери несли, не говоря уж о наших раненых. Оставил раненого – лучше тогда людям на глаза не показывайся, а застрелись в сортире, чтоб солдаты не видели, от позора и стыда. Железное правило: сколько ушло в разведку – столько должно вернуться. Если кто-то тяжело ранен или убит – значит, на горбу тащите. Поэтому Чечня мне не ясна.
Цена жизни
– Вы отправились исполнять интернациональный долг в Афганистан, когда вам было 24 года. Когда у вас изменилось отношение к происходящему?
– У меня понимание и сознание изменились в первый же вечер. Утром я прилетел в Кабул, днем из Кабула – в Газни, в 177-й отряд специального назначения, представился комбату, а под вечер меня вызвал майор Корунов, он был представителем разведотдела армии: «А теперь, лейтенант, заруби себе на передке каленым железом: мы здесь нафиг никому не нужны. И никто нас здесь не ждал». И я как-то сразу проникся этой мыслью, что интернациональным долгом здесь даже и не пахнет.
– Что же не уехали?
– Как так – уехал?! А присяга? А долг? Кто бы мне разрешил? Да и что, я лучше других? Они должны дохнуть, а я отсиживаться где подальше? Кто мне такое право давал? Об Афгане вообще ничего не говорили до 1986 года. Мы были персоны нон грата. Словно не было нас на свете. Мы всегда возвращались и обалдевали. Мы говорили: «Мы из Афганистана», а нам: «А это где?» Когда я был в отпуске по ранению, случайно встретил свою одноклассницу. Сказал, где служу. Почему хромаю, говорить не стал. Она ответила: «А, слышала-слышала. Там, говорят, шмотками хорошо затариться можно». Я так и присел от неожиданности. Народ не знал, что идет война.
– Цена жизни на войне сильно обесценивается?
– Цена жизни всегда высока. Вопрос только в том, чьей жизни – своих или чужих. Жизнь человека, одетого в чужую форму, ничего не значит, жизнь своего – бесценна. Я сделал для себя вывод: справедливо все, если падают люди в чужой форме, и ничто несправедливо, если падают люди в форме, которую носишь ты сам. Вот это и есть истина в последней инстанции. Мне нужно, чтобы выжил я и выжили мои солдаты. Если вы думаете, что они в отношении нас рассуждали иначе – вы ошибаетесь. Формула проста, как угол дома. И война, по моим ощущениям, – это точно такая же жизнь, как любая другая. Были и бабы, была и водка, было и предательство, были и карьерные соображения, но иногда это перемежалось боями. Словом, обыкновенная жизнь человеческая, только быстро все: утром умыться вышел как обычно – а к вечеру уже погиб. Никогда не угадаешь, что случится. Поэтому и быстро все было – а вдруг убьют и не успеешь?
– Убивать трудно?
– Надо.
– На войне свои законы, но есть еще другой закон, в котором сказано: «Не убий». Что вы Там скажете?
– Оружие надо было чистить.
– Что это значит?
– У меня очень показательный был первый бой. Задача – прочесать кишлак. Слышу, сержант мне орет: «Лейтенант, справа!» Чего справа? Он опять орет: «Справа! Ложись!» Смотрю – десять метров до камня, а за камнем лежит дух, и ствол винтовки направлен мне в лоб. И деваться некуда. А дальше, как в анекдоте: он не стреляет, я оцепенение первое стряхнул, упал, перекатился, выстрелил, потом еще выстрелил – я в него штук пятнадцать вогнал, с десяти метров трудно промахнуться. Потом подошел, все уже – аллес! – только в лицо ему раза три попал! Забираю его винтовку, сажусь на бронетранспортер, возвращаемся. Ну, естественно, меня переполняют эмоции, и я рассказываю этот случай старшему лейтенанту Хубаеву, приятелю своему. Он к тому времени опытный был, в отличие от меня. Выслушал Хубаев и говорит: «Врешь! Ты покойник». – «Так вот же я, живой! А того бойца мухи доедают». – «Где его винтовка?» Берет, смотрит… «А вот теперь смотри, почему ты живой». А в затвор винтовки песок попал, вот патрон и заклинило. По-умному называется «недовод патрона в патронник». Когда Хубаев приехал в Москву, остановился у меня, мама его накормила, сидят на кухне, она спрашивает: «А чем вы там занимаетесь в неслужебное время?» – «Кто чем: кто книжки читает, кто на гитаре, кто еще чего». – «А мой сын?» – «А он, Елена Васильевна, обычно оружие чистит». Вот я драил свое оружие все два года, потому и живой. И что я этому духу там скажу? «Ствол надо было чистить!»
Вера
– Мусульмане проповедуют джихад, для них убить врага – пропуск в рай, но в христианстве все не так однозначно, убийство все равно грех. Как вы для себя решили это противоречие?
– Убийство – это убивать женщин, детей, пленных. Убить вооруженного врага – это не убийство. Спорт. Соревнование. Я же говорил.
– Война убивает веру?
– С чего вы взяли? Война к вере не имеет никакого отношения. Вера имеет отношение только к вере или отсутствию оной. То есть к состоянию внутри самого себя. А война – она ведь снаружи, а не внутри. Так что к вере я пришел много позже, лет в сорок. Видение мне было. В 2001 году мне сделали тяжелую операцию в подольском военном госпитале, и я тогда дней пять без сознания пролежал. И в это время было видение… Я обнаружил себя в центре огромного зала, залитого ярким светом. Он был прямоугольным и вдоль него стояли колонны, как в актовом зале, и в проемах этих колонн плотными рядами стояли люди в белых хламидах типа греческих, но у них не было лиц. Я вдруг понял, что это Суд и собрались судить именно меня. А у меня такое состояние было: «Хрен возьмете!», и я побежал вперед, где были двустворчатые двери белые в позолоте, как во дворце. Люди при этом не шевелились. Я поднялся по ступенькам и попытался обернуться к той дальней стене, которую я не видел, чтоб сказать: «Что, взяли?!», но потерял равновесие и вывалился из дверей наружу. А за дверью – ничего. Я падал в черную бездну спиной вниз и не мог перевернуться, а зал все уменьшался, пока не превратился в маленький темный прямоугольник с ярким пятном сбоку, там, где остались распахнувшиеся за моей спиной двери. А сам зал словно висел в космосе среди звезд. И я все боялся, что сейчас упаду на что-то твердое, как на дно пропасти, и убьюсь. И было страшно. Но вдруг я понял, что ни обо что я не разобьюсь, потому что подо мной бездна. Просто бездна, и это падение будет продолжаться вечно. И от этого стало еще страшней. Этот кошмар преследовал меня два года.