Вследствие такой небрежности недомогание мистера Олверти настолько усилилось, что, когда нестерпимый жар заставил его наконец обратиться к медицинской помощи, доктор, войдя к больному, покачал головой, выразив сожаление, что за ним не послали раньше, и объявил, что, по его мнению, пациент в большой опасности. Мистер Олверти, все дела которого в этом мире были устроены и который вполне приготовился к переходу в мир иной, выслушал это сообщение с величайшим спокойствием и невозмутимостью. Он мог бы каждый день, отходя ко сну, говорить вместе с Катоном[89] в известной трагедии:
Пускай вино иль страх
Тревожит нас, — не знает их Катон,
И для него равны и сон и смерть.
И он мог говорить ото даже с гораздо большим основанием и уверенностью, чем Катон или любой из надменных героев древности или современности, ибо он не только был чужд страха, но имел полное право, как добросовестный работник по окончании жатвы, рассчитывать на получение награды из рук щедрого хозяина.
Мистер Олверти немедленно распорядился созвать всех своих домочадцев. Все были налицо, за исключением миссис Блайфил, несколько времени тому назад уехавшей в Лондон, и мистера Джонса, с которым читатель только что расстался в доме мистера Вестерна и которого пришли звать в ту самую минуту, когда его покинула Софья.
Известие об опасности, угрожающей мистеру Олверти (слуга сказал, что он умирает), прогнало из головы Джонса всякую мысль о любви. Он тотчас же бросился в присланную за ним коляску и приказал кучеру гнать во весь опор; дорогой, я убежден, он ни разу не вспомнил о Софье.
Когда вся семья, именно: мистер Блайфил, мистер Джонс, мистер Тваком, мистер Сквейр и некоторые из слуг (так приказал мистер Олверти), собралась вокруг постели, больной сел и начал было говорить, но ему помешали громкие рыдания и горькие жалобы Блайфила. Мистер Олверти пожал ему руку и сказал:
— Не кручинься так, дорогой племянник, по случаю самого обыкновенного события, выпадающего на долю человека. Когда друзей наших постигают несчастья, мы справедливо огорчаемся, потому что часто эти несчастья можно было бы предотвратить и они делают участь одного человека более тяжелой, чем участь других; но смерти избежать невозможно, это наш общий удел, который один только равняет всех людей, а приходит ли она раньше или позже — это несущественно. Если мудрейший из людей сравнивал продолжительность жизни с мгновеньем, то, уж конечно, нам позволительно смотреть на нее, как на один день. Мне суждено покинуть ее вечером; но те, что были взяты раньше, потеряли лишь несколько часов, в самом лучшем случае мало стоящих сожаления, а гораздо чаще — это часы изнурительного труда, страданий и горя. Один римский поэт, помнится, сравнивает нашу кончину с окончанием празднества, — мысль эта часто приходила мне в голову, когда я видел, как люди изо всех сил стараются продлить развлечение и насладиться обществом своих друзей несколько лишних минут. Увы, как кратки все самые продолжительные из этих удовольствий! Как ничтожна разница между уходящим прежде всех и уходящим последним! Но такой взгляд на жизнь еще самый благоприятный, и это нежелание расстаться с друзьями еще прекраснейшее из побуждений, заставляющих нас бояться смерти; и все же самое продолжительное, на какое мы можем рассчитывать, удовольствие этого рода так быстротечно, что не имеет никакой цены в глазах мудреца. Немногие, должен сознаться, так думают, ибо немногие думают о смерти до того, как попадут в ее пасть. Как ни чудовищно грозна она для них при своем приближении, все-таки они не в состоянии видеть ее издали; больше того, несмотря на весь страх и трепет, охватывающие их в предсмертный час, всякая память об этом у них исчезает, как только опасность смерти миновала. Но, увы, ускользнуть от смерти — не значит быть пощаженным ею; это только отсрочка, и притом отсрочка недолгая.
Не печалься же, друг мой. Событие, которое может случиться каждый час, которое может быть вызвано каждой стихией, больше того — почти каждой частицей окружающей нас материи и которое совершенно неизбежно для всех нас, не должно ни удивлять, ни огорчать нас.
Так как доктор сообщил мне (и я очень ему благодарен за это), что мне угрожает опасность скоро с вами расстаться, то я решил сказать вам на прощанье несколько слов, пока болезнь, которая, чувствую я, быстро берет власть надо мной, еще не лишила меня способности говорить.
Но мне приходится слишком напрягать свои силы. Я намерен поговорить относительно моего завещания. Хотя оно давно уже мною составлено, но мне хочется сообщить его пункты, касающиеся каждого из вас, чтобы увериться, все ли вы довольны теми распоряжениями, которые я в нем сделал.
Вам, племянник Блайфил, я отказываю все свое состояние, за исключением пятисот фунтов годового дохода, которые перейдут вам после смерти вашей матери, и за исключением поместья с пятьюстами фунтов годового дохода и капитала в шесть тысяч фунтов, которые я разделил следующим образом.
Вам, мистер Джонс, я завещаю поместье с пятьюстами фунтов годового дохода; и так как я знаю, как неудобно оставаться без наличных денег, то прибавил к ним еще тысячу фунтов звонкой монетой. Не знаю, превзошел ли я или обманул ваши ожидания. Может быть, вам покажется этого мало, а свет не замедлит осудить меня, сказав, что я дал слишком много; но суждение света я презираю, а что касается вашего мнения, то, если вы не разделяете общераспространенного заблуждения, которое мне не раз доводилось слышать на своем веку в качестве оправдания скаредности, — именно, будто благодеяния, вместо того чтобы делать людей благодарными, делают их только безгранично требовательными и вечно недовольными… Извините меня, что я об этом заговорил; я не подозреваю вас в таких чувствах.
Джонс припал к ногам своего благодетеля и, горячо пожав ему руку, сказал, что доброта его, и в настоящем случае, и прежде, настолько им не заслужена и настолько превосходит все его ожидания, что никакие слова не могут выразить его благодарности.
— И смею вас уверить, сэр, ваше великодушие тронуло меня до глубины души, и если бы не эта печальная минута… О друг мой, отец мой!
От волнения он не мог больше говорить и отвернулся, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы.
Олверти дружески пожал ему руку и продолжал;
— Я убежден, друг мой, что ты добр, великодушен, благороден; если к этим качествам ты присоединишь еще благоразумие и благочестие, ты будешь счастлив. Первые три качества, я признаю, делают человека достойным счастья, но только последние два сделают действительно счастливым.
Тысячу фунтов даю я вам, мистер Тваком. Сумма эта, я уверен, намного превосходит ваши желания и ваши потребности. Однако примите ее на память о моих дружеских чувствах к вам; и если что окажется липшим, то ваше благочестие, которого вы держитесь так строго, научит вас, как распорядиться остатком.
Такую же сумму даю я и вам, мистер Сквейр. Она, я надеюсь, даст вам возможность продолжать ваши занятия с большим успехом, чем до сих пор. Я не раз замечал с прискорбием, что нужда чаще возбуждает презрение, чем сострадание, особенно в людях деловых, для которых бедность есть свидетельство недостатка практических способностей. Те небольшие деньги, которые я могу предложить вам, освободят вас, однако, от затруднений, стоявших прежде на вашем пути, и я не сомневаюсь, что доставшиеся вам средства позволят удовлетворить все скромные потребности вашей философской натуры.
Я чувствую, что силы покидают меня, и потому не упоминаю об остальных: все это вы найдете в моем завещании. Там помянуты и слуги мои; кое-что оставлено и на дела благотворения; я уверен, что душеприказчики исполнят волю мою в точности. Да благословит всех вас господь! Я отправлюсь в путь немножко раньше вас…
Тут в комнату поспешно вошел лакей и доложил, что приехал стряпчий из Солсбери с важным поручением, которое, по его словам, он должен передать лично мистеру Олверти. Человек этот, сказал лакей, по-видимому, очень торопится и заявляет, что у него столько дел, что, разорвись он на четыре части, и то с ними не справится.