Это было первое письмо от Федора.
«Здравствуй, Варвара Ильинишна и сынок Витя, — писал Федор. — Вы, наверное, уже забыли меня, а я все думаю о вас. Ты извини, Варвара Ильинишна, что я тогда, в последний раз, пришел к тебе сильно пьяным. Эта водка чуть до тюрьмы меня не довела. Хотя оно, может, и лучше было бы, чем… Выкинули меня, как щенка за забор; ищи, мол, там свое счастье… А разве найдешь его здесь, коль потеряно оно в другом месте…
Сейчас я устроился на работу в городе на заводе. Дали мне квартиру, и вообще живу неплохо. Прошу тебя, Варвара, продай дом и приезжай ко мне. Держать тебя в колхозе никто не будет, потому как муж не колхозник…
Твой муж, Федор Крутояров».
Варвара несколько раз перечитала коротенькое письмо. От него веяло чем-то грустным и недосказанным.
Много раз она садилась за Витькин столик, чтобы написать ответ. Обмакнув ручку в чернила, крупными буквами писала: «Здравствуй, Федор Тихонович…» и задумывалась. Что писать дальше — она не знала.
Прошло две недели, а письмо дальше этих трех слов не подвигалось. Ночами Варвара снова плакала.
Пошли теплые весенние дни. Как-то Варвара вернулась со скотного двора, вымокшая до нитки, озябшая, и сразу же легла в постель.
Согревшись, она долго слушала, как крупные капли дождя барабанят по железной крыше, смотрела, не мигая, в темноту и думала… Думала о том, что несколько лет назад она точно так же лежала на этой кровати, так же смотрела ночами в темноту… Тогда ей не нужно было ничего писать Федору — он лежал рядом, и Варвара чувствовала его тугое и теплое плечо. Нужно было просто сказать мужу несколько слов. Но сказать их было не легко…
Тогда они с Федором только-только начали совместную жизнь. Молодой, недавно созданный колхоз, в который они вступили, был на краю гибели. Несколько лет подряд стояла засуха. Но беда, как говорят, не ходит одна. От неизвестной причины стал падать общественный скот. Заволновался народ, зашумели на сходах бородатые мужики.
— Дожились! Хватим с колхозом голодухи.
— Людей можно в колхоз согнать, а скотина — она не выдержит… Вся передохнет…
— Кто в колхоз, — тот против бога. Сейчас скотина — а там и люди дохнуть начнут… Бог — он не простит…
— Кулачье проклятое пропаганду пущает, — мрачно говорил Федор, приходя со сходов. — Всю скотину перетравили, а теперь на бога сваливают, сволочи…
— А что в народе-то говорят? — несмело спрашивал Варвара. — Не все же кулацкие песни перепевают.
— То и говорят… Поддержать колхоз надо, без скота ведь остались. Да кто же согласится последнюю корову отдать? Голодуха-то за спиной, кажись…
Помолчав, Федор внимательно смотрел на Варвару и произносил:
— А без скота колхозу сейчас труба… Это ясно.
Варвара догадывалась, куда клонит муж, но ничего не отвечала. Ночами перебирала в голове невеселые мысли.
Однажды утром встала, молча ушла доить корову. Когда вернулась в комнату, Федор, сидя на кровати, натягивал сапоги. Варвара отвернулась к печке, едва слышно произнесла:
— Отведи, Федя… чего уж.
Федор долго смотрел на ссутулившуюся у печки жену, потом подошел, крепко сжал ее плечи, но сказать ничего не мог. Да и что было говорить? Как отказывали себе во всем, сбивая деньги на корову, как продавали последнее Варварино пальтишко? Или о том, как после покупки коровы остались в избе голые стены? Обо всем было молча думано-передумано, и все сказано этими четырьмя словами, мучительно произнесенными Варварой почти шепотом.
Молча вышел Федор из дому, отвязал в сараюшке корову и пошел на колхозный двор. Варвара, не шелохнувшись, стояла у печки, боясь выглянуть на улицу…
В ту же ночь кто-то бросил увесистый булыжник им в окно. Федор выскочил с топором на улицу, но возле дома никого уже не было.
Сейчас, лежа в темноте, Варвара все отчетливей вспоминала далекое прошлое. И по мере того, как в памяти всплывали давно забытые подробности, ей становилось легче. Было такое чувство, точно воспоминания о старом, давно пережитом, унесли с собой всё тревоги, всю печаль с ее души. Она встала, накинула на плечи теплый вязаный платок и снова села за Витъкин столик.
«Мы получили твое письмо, — писала она Федору. — Мы тебя не забыли, думаем о тебе каждый день, а я так вся изошла слезами. Ты, может быть, обижаешься, Федор Тихоныч, что я так выступила на собрании. Да и в селе говорят, что я выжила мужа из колхоза.
А я, Федор Тихоныч, тебе добра желала. Ведь колхоз-то — наш, родной. Я недавно люстру в больнице увидела, которую ты принес от кулака, и у меня сердце облилось кровью. Ты сказал тогда: пусть она освещает нашу веселую жизнь. А сам же этой жизни стал врагом, может, и несознательным. Бригаду при тебе растаскивали по кусочкам, не мог ты бригадирить. А тут еще с Семкой Вершиным связался и стали пропивать с ним колхозное добро. Я все хотела это обсказать на собрании, чтоб тебя сняли с бригадиров, а поставили кого-нибудь способного. Нам же было бы с тобой лучше. А оно вон как вышло.
А к тебе в город я не поеду. Колхоз-то вырос на нашем поте. Вспомни, Федя, сколько пережили мы, пока колхоз не поднялся. Вспомни, как в трудный год отдали колхозу последнюю корову. Никто не просил, а отдали… и колхоз отблагодарил нас за это не один раз. Куда я со своего двора? А тебе скажу так: приезжай ты, Федор Тихоныч, обратно, повинись перед колхозниками, и они простят. Мы загладим свою вину и убыток колхозу восполним. Может, придется продать дом. Что ж, наживем еще…
Сынок тебе низко кланяется и тоже просит: приезжай.
Остаюсь твоя жена Варвара Крутоярова».
Примерно через год в Назаровке на общем колхозном собрании снова решался вопрос о Федоре Крутоярове. Собрание вела доярка Мария Степановна Антипова, женщина в годах, с твердым характером.
Председатель колхоза Захар Григорьевич прочитал заявление бывшего члена артели Федора Крутоярова о приеме его в колхоз.
В зале послышались голоса:
— Исключаем да принимаем — только делов у нас…
— В городе, чай, не понравилось, на колхозные хлеба потянуло…
— Опять добро колхозное мытарить будет…
— Заслушать его надо, пусть скажет народу…
Федор Крутояров, сгорбленный, постаревший, поднялся на трибуну. На нем был новый темно-синий шерстяной костюм, шея замотана клетчатым шарфом. Голову Федор давно не брил, и даже при электрическом свете в волосах была заметна обильная седина.
Колхозники молчали. Сотни глаз осуждающе смотрели на Федора. И он не мог вынести этих взглядов, съежился и опустил голову.
— Говори, — властно раздался в тишине голос Акима Михеева и словно пригвоздил Крутоярова к трибуне. Если бы не этот голос, Федор, может быть, оставил бы трибуну и ушел… Куда? Все равно, только бы не видеть устремленных на него, насквозь прожигающих взглядов односельчан.
— Что ж, вот я перед вами… — глухо сказал Федор.
— Видим, — насмешливо отозвался чей-то голос, и тотчас же тонко звякнул графин. Федор не увидел, а скорее почувствовал, как Мария Степановна пригрозила кому-то пальцем.
— Вот я перед вами, — повторил Федор, не поднимая глаз. На этот раз в зале царило молчание. — Не потому, что в городе туго пришлось, жил там хорошо. А душа тут жила, в колхозе. Звал жену в письме в город — и все боялся, что приедет. Когда получил ответ, чтоб не ждал ее, — гора с плеч свалилась. Вот… не знаю, кто как поймет…
Федор замолчал, медленно, тяжело поднял глаза. Колхозники сидели не шевелясь, только Семен Вершин часто моргал глазами и мял в кулаке свою лисью шапку. Варвара сидела в заднем ряду и смотрела себе под ноги. Лицо ее было бледно, тонкие ноздри чуть вздрагивали.
— Насчет Семена Вершина что скажу? — опять начал Крутояров, обводя всех глазами. — Он, как сорока: садится на хребет обессиленной скотине и рвет мясо клочьями. А так сорока вроде и безобидная птица. У меня с работой промашки выходили… Не справлялся, понял теперь… Уходить с работы не хотелось: гордость дурацкая — что, мол, неужели не могу? Выходило, что не могу. Да чего бригаду довел — людям стыдно было в глаза смотреть… А Вершин тут как тут: «Ты у нас, Федор Тихоныч, правильный бригадир. А что люди болтают — плюнь и разотри, всем не угодишь. Пойдем ко мне с устатку пропустим по чарке…» Ну и шел, пил… А там до сена разговор доходил…