Влас Михайлович Дорошевич
A.A. Рассказов[1]
Посвящается «доброму» старому времени
* * *
Скончался A.A. Рассказов.[2]
Какое старое это имя!
Какого далекого, какого другого времени!
Все те светила, среди которых небольшой, но яркой звездочкой горел в Малом театре его талант, давным-давно перешли в «труппу Ваганьковского кладбища».
Смерть словно забыла про старика.
– Наши все на Ваганьковском! – хихикая, говорил Александр Андреевич. – Кладбищенский отец дьякон основательно шутит, когда актера какого хоронят: «У нас на Ваганьковском-то труппа почище, чем у вас в Малом театре». А я держусь! На Ваганьковское часто езжу. То тот, то другой из сверстников подомрет. Езжу, – только назад возвращаюсь!
И старик смеялся хитрым и довольным смешком.
Деятельность Рассказова.
Мне попалась как-то афиша одного из первых представлений «В чужом пиру похмелье» – Островского.
Андрея Титыча Брускова[3], – кудрявого Андрюшу, – играл «г. Рассказов».
Какие исторические! Какие доисторические, можно сказать, времена!
Настоящая деятельность Рассказова протекала при Щепкине, при Шуйском, при Садовском.
«Настоящая деятельность», – потому что под конец своей жизни старик «больше не играл, а баловался», – «играл, чтоб не забыть», развлекался, чтоб не скучать.
Он жил на покое.
Жизнь началась для него трудно.
– Только тем и жил-с в молодых годах, что купеческих детей танцам обучал. Ведь мы в старину – и, батюшка вы мой, из театрального-то училища выходя, все знать должны были. Это не то, что теперь-с актеры пошли, которые ничего не знают: а мы и фехтованию, и танцам. Бывало, есть свободный вечер, в Замоскворечье и лупишь. Молодцы из «города» придут, купеческие дети к свадьбам готовятся. Огулом и учишь. Русским танцам, вприсядку. Но только купеческие дети больше французские танцы любили. Польку-трамблян, кадриль, вальс. Ну, и поклонам, и как даме руку подавать. Комплиментам тоже обучал. Из ролей комплименты брал и их говорить учил. Копеек тридцать-сорок в час платили. В старину-то просто было.
Под конец жизни старик отдыхал в своем «имении», под Симбирском, на берегу Волги.
Он всех звал к себе:
– Поедете, батюшка вы мой родной, по Волге, ко мне в «Рассказовское ущелье» заезжайте. Благодать, рай! Потому и не умираю, что умирать не надобно. Господи, Боже мой! – в каком-то восхищенье восклицал старик. – Чего мне еще от Господа надобно! Живу, можно сказать, барином! Все у меня, слава тебе Господи, есть! Все свое, не купленное! И морковка, и капуста, и репка, и прочая овощь всякая, и ягоды, и рыбка своя, и творог, молочко, сметана, масло. И огород, и сад, и луг свой, и пристань.
– Велико у вас, Александр Андреевич, имение? – спрашивал кто-нибудь из непосвященных. – Много десятин?
– Одна.
И старик продолжал с упоением:
– Ягод захотел, – садовнику сказал: «Набери-ка, братец ты мой, мне к обеду клубнички!» Редисочки захотел, – огороднику сказал: «Натаскай мне редиски». Рыбки захотелось, – рыболову приказал, – своя стерлядь-то в Волге! Поехал куда захотел, – кучеру лошадь заложить велел!
– У вас, значит, много, Александр Андреевич, прислуги?
– Один. Он у меня, батюшка, за все. Он у меня и огородник, он у меня и садовник, он у меня и за кучера, он у меня и рыболов. Землю копает, крышу красит и постройки возводит, плотничает.
– Много получает?
Александр Андреевич пожимает плечами:
– Я его не бью. Голоден не бывает. Ест, что даю, сколько хочет. Чего ему еще? Он человек молодой! Другой раз дашь рубль, скажешь: «Что ты, братец ты мой, какой неряха? На тебе рубль, сходи в город. Ты человек молодой, жилетку себе купи, сапоги справь, чаю, сахару приобрети, в баню сходи, мыла купи, – ну, а на остальные развлекись!»
Так доживал на покое и в довольстве свои дни и «торжествовал» Лев Гурыч Синичкин[4], как на закулисном языке звали Александра Андреевича Рассказова.
Он весь принадлежал прошлому, нового времени не понимал и не любил.
– И, батюшка вы мой, какие теперь актеры пошли! Жалованье спрашивает, ушам не веришь. «Тысяча двести рублей!» – говорит. – «В год?» Посмотрит так, губы отпятит, словно плюнуть на тебя хочет: «В месяц!» Потому и двойные фамилии имеют, что вдвойне жалованье получать желают. На Антона и на Онуфрия бенефисы берут. А прежде?
И Александр Андреевич умилялся:
– Берешь в труппочку любовничка чистенького, брючки у него непорванные, сюртучок незакапанный, цилиндрик и на левую руку перчаточка. Душа радуется! Семьдесят пять рублей в месяц ему дашь, матери напишет, чтобы в поминанье тебя записала! А удовольствия от него публике сколько угодно. Приятно такого молодого человека на сцене видеть. Вот тебе и семьдесят пять рублей!
И Александр Андреевич смотрел победоносно. Словно хотел сказать:
– Вы, нынешние, по тысяча двести рублей, ну-тка!
– Теперь, помилуйте, батюшка вы мой, какой актер пошел? – жаловался он. – Не актер, а магазин готового платья. «Я, говорит, – меньше восьми сундуков с собой не вожу!» Он любовника играет, – а на нем костюм сто двадцать рублей стоит. Портному только и смотреть! А в мое-то время! Служил я в Малом, – вдруг говорят: «Ты завтра Хлестакова играешь!» И воссиял, и обомлел. Карьера! А играть-то в чем? Хлестаков сам говорит: «пустил бы фрак, да жалко. Фрак от первого портного из Петербурга». А жалованья-то получал…
Я не помню в точности, сколько именно говорил A.A. Рассказов. Кажется, что-то около 7 рублей 33 коп. в месяц, – «капельдинерский оклад».
– На что тут «фрак от первого портного» заведешь? Что мне делать? Побежал я на Толкучку. В те поры хорошие портные, чтобы материала не портить, сначала, для примерок, из нанки костюмы шили. А потом уж дорогое сукно и кроили. «Нет ли, – спрашиваю, – пробочки?» Нанковые брючки и купил с костюмчиком за полтора целковых. Сшит-то у первого портного, – сразу видно. Что и требуется. А материал – кому дело? Так-с в нанковых брючках Хлестакова и сыграл. И успех имел, вызывали всем театром… А городничего играл Щепкин. С ним выходил кланяться… А нынешние в вигони[5] играют, да и то подавай им английскую.
Он был анахронизмом.
Анахронизмом для нашего времени, когда, за театром официально признают «государственное значение», когда театральный мир требует для себя того, чего не имеет даже печать, – особого, постоянного, твердого законодательства.
Александр Андреевич принадлежал к тому времени, когда актеру говорили:
– Переходи ко мне, я тебе пенковую трубку[6] подарю.
Смотрел на себя, как на «увеселителя».
И как ни гордился своими великими сверстниками, но, когда говорил о себе, тона всегда держался какого-то извиняющегося.
Словно прощенья просил, что таким пустым, в сущности, делом занимается.
– Ибо что есть актер?
Я любил старика, потому что он дал мне своей игрой много хороших вечеров.
И старик относился ко мне с расположением, потому что знал, что больше всего я люблю искусство, и что жизнь в моих глазах только модель для искусства.
В Нижнем Новгороде, на ярмарке, Александр Андреевич часто захаживал ко мне и беседовал по-приятельски и по душе.
Он служил тогда у Димитрия Афанасьевича Вельского.[7]
– Помилуйте, батюшка вы мой, какие теперь антрепренеры пошли! – жаловался старик. – Горды стали! Горд, – а сборов никаких. И актер нынче горд. Все горды! Горд, – а в бенефис три рубля сбора. Вот хоть бы взять Дмитрия Афанасьевича. Он человек хороший. Да нешто так театр держат? Помилуйте! Держит театр на ярмарке, – ни он к купцам, ни он по лавкам. Нешто так в наше-то время делалось? Смотреть жалко-с! А актер?! Этакое жалованье получает, а чтоб об антрепренере подумать, чтоб среди купцов знакомства завести, приятелей, – нет его. Уж я, знаете, вчуже истосковался. «Надо, – думаю, – человеку помочь!» По лавкам сегодня пошел.