— Извините, Профессор, я и мои друзья хотим пригласить вас попить чайку, побаловаться колбаской…
Иду баловаться колбаской. Толстый умнеет на глазах. Далеко пойдет.
В этой хате меня продержали всего три дня. Жаль. Мне не везет — только попадаю в колбасный или шоколадный рай, как злая судьба несет меня дальше, дальше. Видно, я странник в этой жизни…
К концу третьих суток я уже так крепко сдружился с жильцами хаты и их телевизором, что меня уже полюбили. Полюбили, как сына. Ведь все были старше и, в среднем, в два раза. Полюбили как непутевого сына с поломатою судьбой. Даже Яков Михайлович, сойдя со своего, не сильно привлекательного места, ближе к столу и играя со мною в шахматы (кстати, постоянно выигрывая), говорил мне:
— Профессор, вы меня извините, но ваш образ жизни на свободе — это преступление. Преступление перед самим собою! Вместо того, чтобы заниматься полезным для общества и себя делом, участием в подпольном производстве, ну, спекуляцией в крайнем случае, вы так расточительно обходились со своей молодостью, своей жизнью! Это возмутительно!
Я соглашался с ним, посмеиваясь и вспоминая с грустью наши бродяжничества в Средней Азии… Эх, золотое время было!… А впереди шестерик разменянный!.. Ну, гады, ну, суки, ну…
Толстого зека звать Иван Сергеевич. Он на воле директором мясокомбината был. В городе Шахты. Видимо, колбаска оттуда. Накрал в запас, знал, что пригодится. Предприимчивый!
Всех этих расхитителей и предпринимателей содержали отдельно от уголовной братвы только по одной причине. Нет, не жалость, — мол, обидят уголовники бывшего директора, отнимут все и опустят. На это администрации по большому счету наплевать. Просто здравый расчет. Эта камера была кормушкой, фермой. Неподкупные новочеркасские дубаки и корпусняки, слава о которых прокатилась далеко-далеко от Новочеркасска, просто доили их, фанфанычей, на жаргоне, доили как коров-рекордисток, получая рекордные надои.
В тюрьме передача положена один раз в месяц в размере пяти килограмм. Пока ты под следствием. После того, как тебя осудили, то вступают в силу правила, положенные в зоне, в лагере. Первая передача-посылка после суда положена через полсрока! Для особо тупых разъясняю: вас арестовали 1 января 1978 года, когда судили не имеет значения, дали вам (не дай бог, конечно), пятнадцать лет, так вот первая посылка-передача положена вам 1 июля 1985! года. Ну, а в этой хате фанфанычи несли два, а то три раза в неделю от корпусного такие сидора, что на вокзале Пика с братвой лопнул бы, но не сожрал! Я таких сидоров больше никогда не видел. И чего там только не было! Скажу одним словом, столь любимым в народе — дефицит! Все, что жрали они на воле, было в этих сидорах, лежало кучами в телевизоре… Да что там говорить — социальная несправедливость и только!
Но тюрьма есть тюрьма. Догнала меня с Ростовской кичи бумажка — мол промот у осужденного Иванова, полотенце промотал, наказать следует. И пошел я в трюм. Холодный, сырой, как настоящий трюм на корабле. И чувствовал я себя пиратом, схваченным в плен. Мне так недоставало общения с расхитителями и их продуктами. Кормили в трюме отвратно, мало и через день. Одна радость — всего трое суток.
На второй день пребывания в трюме меня перевели. Из одного карцера в другой. Какая разница, я не понял. Но кумовьям видней. Но зато у меня появился сокамерник. Все веселее.
Молодой парень, восемнадцать лет только-только исполнилось. Худой, сине-красный от побоев, живого места нет, нос и нижние зубы сломаны. Не выбиты, а сломаны… Брови разбиты, губы в коросте, в крови засохшей.
— Кто тебя так?
— Кумовья с дубаками. Как звать?
— Профессор. А тебя?
— Касьян.
— За что тебя так?..
— Ты че — не слышал? Я с кентом дубака на шампуры одели…
Вот я и увидел камикадзе, посмевшего руку на блядей поднять. Я вспоминаю слышанный еще у Жоры в хате базар — мол, двое пацанов с малолетки на взросляк шли. А в Новочеркасске их менты гнуть стали, битьем крутым в хоз.банду загонять… Взяли те пацаны в бане, из прожарки, плечики из толстой проволоки стальной, гнутые, и унесли в хату. Разогнули, распилили об пол асфальтовый и изготовили подобие шпаг. Повели хату на прогулку, они и воткнули обе шпаги дубаку…
— А дубак помер?
— Нет, вместе с шампурами умчался, мы его насквозь проткнули, вот он и взвился.
— Били насмерть, да мы не сдохли. Кент за стенкой, суда ждем, раскрутят да на крытую отправят…
Лежу на деревянных грязных нарах, от тусклого света глаза прикрыл. Это же надо — на киче, где террор, где фашисты свирепствуют, на такое решиться… Или сильно приперло, или мозгов не много, не знаю… Может действительно есть люди духом стальные, несломленные, не хитростью уходят от террора, а прямо на него идут. И так я много от ментов поганых зла на Новочеркасской киче видел, так часто по бокам получал, пока не закосил под дурака, что даже не жалко мне тогда дубака было, не жалко. Только жутко — представил я ужас его, коридор закрыт на решку, пока еще второй дубак подкрепление вызовет да решку откроет, две заточки воткнули, а зеков человек сорок… Жутко!
Мы с Касьяном не ссорились. Нечего нам было делить, вот и жили мы мирно, душа в душу.
— Иванов! На выход! — наспех прощаюсь с Касьяном и выпуливаюсь на коридор, ничего не понимая, мне еще сутки сидеть…
— Руки за спину! Прямо!
Иду прямо, руки сами по выработанной привычке складываются за спиной.
— Стой! — странно, к корпуснику трюма ведут.
— Заходи, заходи, мерзавец! — приветливо встречает меня корпусняк. Представляюсь, смотрю на майора. Сидит без дубины, хорошо.
— Корпусной корпуса, где ты перед карцером сидел, бумагу прислал. Ознакомься.
И лист бумаги ко мне придвигает. Делаю шаг, беру его в руки, читаю. Это постановление на пять суток карцера, к тем трем, что я еще не отбыл. Подписано начальником СИЗО Новочеркасска. А за что? Читаю: терроризировал сокамерников, занял чужое место, отнимал продукты… Так за такую формулировку и расстрелять могут, а мне всего пять суток, и даже не бьют. Вот только как менты узнали, что я в хате вытворял? Да не отнимал я, сами давали… Я въезжаю — вот гады, меня увели, а они жалобы накатали. Я улыбаюсь, представив такую картину — жуя колбасу и шоколад, пишут жалобу, каждый свою, как на тюрьме положено…
Корпусняк смотрит немного встревожено на мою улыбку, по-видимому знает, что я придурок. Побаивается.
— Распишись и иди.
Расписался и иду. Назад к Касьяну. А тот улыбается:
— А я думал, опять один сидеть буду. Куда водили, чего грустный?
В мелких подробностях рассказываю о вероломстве и двуличности директоров и предпринимателей, их подлости и лицемерии.
Хохочем оба во весь голос. Насмеявшись, Касьян спрашивает:
— Не хочешь сидеть в трюме?
— Нет.
— Значит, бросаешь меня на произвол судьбы?
— Бросаю.
Хохочем снова. Весело нам, полутемно, сыро, холодно, жрать охота, но весело. Не задавили нас менты, не задавили, гады.
— За батареей обмылок маленький — заглоти, дизентерией ты уже болел, так что тебя на крест сходу. Они эпидемии боятся.
Так и делаю. Ну и противное мыло хозяйственное, после шоколада особенно. Через час ломлюсь на дверь. Дубак подзывает корпусняка, разговариваю с ним с параши, так как не могу слезть:
— Гражданин начальник, я снова усрался, у меня уже дизентерия была, ох, не могу, ох, помираю, слышь, командир, ох, на крест давай, ой, подыхаю, на крест! А, на крест!
И сопровождаю свои слова звуками, которые из-за мыла получаются. Ох, и звуки. Касьян от смеха беззвучного на нарах корчился, я чуть не взлетал на параше от реактивной струи и живот по страшному крутило, а корпусняк… Не знаю, не видел через дверь, только слышно было — матерился жутко. Но санитаров вызвал. Я их сразу предупредил — идти не могу, но нести меня надо быстро, иначе носилки придется мыть…
Вот я и на кресте. Как всегда помыли, переодели, на белье белое положили. Лежу, таблеток угольных хапнул, тетрациклин — в парашу. Хорошо! А потом диету принесли, не жизнь — малина. Хорошо советскому зеку на кресте. Благодать. Немного зеку для счастья надо — не били чтоб, не кантовали, жратва погуще да тепло.