Итак, человеческая хирургия на помощь физиологии!
Возможно ли придумать нечто более смешное: хирургия, рожденная в благоговейной тиши пагод и храмов, воспитанная под звуки молитв и прорицаний, — в роли прислужницы собаки!
Над новым методом много смеялись и в императорском Институте экспериментальной медицины на Аптекарском острове, где Павлов был шефом физиологического отделения, и в Военно-медицинской академии, куда его пригласили профессором по кафедре фармакологии.
Павлов не смущался. Он цитировал историка Грегоровиуса: «Хирургия есть божественное искусство, предмет которого прекрасный и священный человеческий образ; она должна заботиться о том, чтобы чудная соразмерность его форм, где-нибудь разрушенная, снова была восстановлена», — цитировал и оперировал собак, фабриковал свищи и фистулы: слюнные, поджелудочные, желчного пузыря и протока желудка, различных частей кишечного тракта — все окошечки, щели для пытливого взора экспериментатора.
И. П. Павлов в восьмидесятых годах.
Сеченов впоследствии писал о Павлове: «Клод Бернар был первостепенным физиологом и считался самым искусным вивисектором в Европе, каким считается, я думаю, ныне наш знаменитый физиолог Иван Петрович Павлов».
Так началась новая история физиологической методики.
Хуже обстояли другие дела молодого ученого. Совершенствование в науках ничуть не изменило его характера, не прибавило ему сдержанности. Попрежнему страстный и вспыльчивый, он восстанавливал часто против себя собственных друзей и помощников. Сотрудник, не справившийся с задачей, горько расплачивался. Так, однажды помощник его по клинике Боткина, Чистович, ушел из лаборатории, чтобы больше не возвращаться. Вечером Павлов послал ему записку: «Брань делу не помеха, приходите ставить опыты». Дело прежде всего, в таких случаях он готов иногда извиниться.
Иначе сложилось, когда в числе недовольных оказался начальник Военно-медицинской академии, известный ученый Пашутин. Он невзлюбил молодого профессора за то самое, что так не нравилось студентам в Лейпциге. При первой же ссоре подчиненный грозно бросил начальнику:
— Со мной шутки плохи. Меня в тайны науки посвящала старая дева… Это все равно, что у чорта учиться…
Некоторая туманность этих фраз вынудила начальника переспросить:
— Что вы хотите этим сказать?
— То, что вы слышали, — последовал невозмутимый ответ.
Для Пашутина так и осталось тайной, почему учительница старая дева — то же самое, что чорт. Он не был любопытен, у него был свой способ отвечать на обиды.
Молодому профессору стало в академии не по себе. Ему не давали постоянных сотрудников, заграничных командировок, работали у него военные врачи без физиологической подготовки. Выведенный из себя, профессор являлся к начальнику с уставом академии в руках. На его стороне был закон, и он требовал его выполнения.
— Вы мне ответите за это, — волновался он, — я не позволю над собой издеваться!
Кончалось тем, что Павлов выскакивал из кабинета, свирепо хлопая дверью.
Столь же печально сложилась судьба предшественника Павлова, прежнего профессора кафедры, Циона. Забаллотированный на выборах, он был правительством назначен на этот пост, после того как величайшие физиологи мира Гельмгольц, Клод Бернар и Людвиг откликнулись письмами на имя академии.
«О докторе Ционе, — писал Карл Людвиг, — я хорошо осведомлен. Он в Берлине, Вене и Лейпциге прошел основательную школу. Кроме тех исследований, которые он сделал в пору штудирования, им выполнены и другие, совершенно самостоятельно. Его труды свидетельствуют о том, что он глубоко образованный ученый, способный экспериментатор и одаренная голова…»
И. П. Павлов за операционным столом.
«Прежде всего я знаю, — писал Гельмгольц, — что господин Цион прилежный и способный экспериментатор и что его работы принимаются немецкой физиологией с большим доверием. У него — ряд важных и оригинальных исследований о функции и раздражимости вегетативной нервной системы… Я уверен, что ему вполне можно доверить профессуру».
Клод Бернар писал:
«…Я рассматриваю Циона как молодого физиолога с большими заслугами. Значительные работы, опубликованные им, награды академии, которые он получил, и преданность, проявленная им в науке, служат гарантией его новых успехов в будущем. Я поддерживаю Циона в интересах физиологии, в которой, я надеюсь, он займет достойное место».
Об этом замечательном ученом комиссия по отбору кандидатов в академию писала:
«…Циону следовало бы раз навсегда отказаться от всех соображений, в которых сколько-нибудь замешаны первые четыре правила арифметики…» Или еще так: «Если бы Цион вздумал практически прилагать свою теорию, то ему, очевидно, следовало бы при каждой гальванизации позвоночного мозга отрезывать больному голову и хвостовой конец позвоночника и затем прикладывать электроды к подрезанным концам».
Так говорилось о работах по электротерапии, удостоенных награды Французской академии наук, — той самой академии, которая долго отказывалась одобрить какое-либо руководство по этому предмету. О другом труде Циона, касающемся призрения умалишенных, рекомендованном венским медицинским обществом и широко опубликованном в мировой печати, комиссия написала:
«Стоит только помешанным жить в Галле и работать в Стотфольде, и их содержание будет совершенно обеспечено — идея, которая имела бы, вероятно, большой успех в их среде…»
Оскорбленный ученый с горечью пишет о заключении:
«Весь доклад комиссии клонится к тому, чтобы доказать, что я не только не обладаю познаниями, которые имеют ученики приходских училищ, но что я страдаю полным недостатком добросовестности и что вся моя репутация основана на некоторых анонимных заимствованиях чужой собственности. Что я вообще своими трудами мог импонировать только некомпетентной публике, что на всех близко знакомых с делом я производил возмутительное впечатление…»[1]
Таковы были нравы в Медико-хирургической академии, где Павлов вел неравную борьбу. Пашутин, естественно, опирался на власть, а профессор — на силу устава, и если верить современникам, Павлов в ту пору носил устав при себе, не расставаясь с ним ни на минуту.
Надо быть справедливым, у правителя академии были свои основания мало уважать непокорного профессора. Начать хотя бы с того, что внешне он выглядел очень странно. Кругом важные ученые, затянутые в мундиры, некоторые со шпагами, в шпорах, при знаках отличия, и рядом — он, в распахнутом сюртуке, торопливо надетом поверх жилета, в брюках гражданского покроя. Чем не ирония над военным этикетом? Чем не насмешка?
Или, к примеру, такой факт: в лабораторию к профессору является иностранец, молодой физиолог. Он полон интереса и уважения к ученому, имя которого известно ему, и он его осыпает любезностями:
— Спасибо, ваше превосходительство, вы очень добры. А позвольте вас, ваше превосходительство, спросить вот что… Или нет, вы лучше, ваше превосходительство…
Фраза остается незаконченной, гневный окрик обрывает ее:
— Бросьте вы эту собачью кличку! Зарядил «ваше превосходительство», «ваше превосходительство», — у меня есть имя, отчество.
Смущенный иностранец спешит извиниться и уходит.
Мог ли Пашутин уважать профессора Павлова?
Естественно, что ему не давали звания ординарного профессора даже после того, как он перешел на кафедру физиологии. Притесняли немало и его учеников. Конференцией Медицинской академии не была одобрена одна из диссертаций, вышедшая из лаборатории Павлова. Один из его учеников после заграничной командировки не был утвержден приват-доцентом.
Зато ценили профессора студенты, нередко встречая и провожая его аплодисментами. Им нравились его лекции, страстная речь, пересыпанная народными оборотами. Смешило, что профессор называет желчный пузырь «временным магазином желчи», живот — «брюхом», говорит «быть осмеяну», «отхлынивать» вместо отхлынуть. Тем более казалось им это странным, что профессор тщательно готовился к лекциям, терпеливо оттачивая свои формулировки. Прежде чем выступить с докладом, он предварительно вслух его прочитает, попросит прослушать, чтобы проверить впечатление на другом. Еще привлекал их наглядный метод его преподавания.