Солнце уже клонилось к западу, когда Омар-ходжа вернулся в караван-сарай. Пай-пай, как он нализался крепкой бузы, настоянной на просе! Аж раздулся весь, лицом побагровел, языком еле ворочал, с икотой справиться не мог. Пришел и с ходу приказал немедля собираться в путь. Сразу всполошились все, засуетились.
Пакыриддин Дизеки только устроился было в укромном уголке, чтобы поскрипеть пером, описать свои дорожные впечатления, и вот бросай теперь все и опять ерзай в опостылевшем седле. Ну как тут не досадовать! И погонщики осунулись, шеи у них сделались с рукоять камчи, по трое суток по-человечески не спят. Их придется теперь привязывать к верблюжьим горбам, иначе свалятся, не в силах сладить со сном. Повар, накормив караванщиков, сам принялся было за трапезу, но тут налетел на него караван-баши. Орет: давай да давай! А почему бы не остановиться на день-другой в городе, как все порядочные путешественники, дать верблюдам передышку, а людям — выспаться? Так нет, все назло делает.
Повару при караване особенно приходится трудно. Весь день как проклятый жарится в пекле, а когда солнце повернет к западу, на степь спускается спасительная прохлада и караван идет ходко, вдруг объявляется привал. А на привале все та же суета. «Эй, отгони верблюдов! Эй, пригони! Разведи костер! Чтоб всю ночь горел огонь!.. Выставь охрану! Гляди, чтобы не дрыхли! Отправь дозорных! Проведай дорогу! Свари ужин! Согрей воду для омовения! Расстели молитвенный коврик! Подай кувшин! За верблюдами погляди!» С ума можно сойти от этих бесконечных нудных приказов.
Люди уже ничего не соображают. Спросишь: «Где твои уши?» — глаза показывают. На ночь глядя караван-баши отправляется к своей зазнобе под балдахин. Там затевает такую возню, что кони ушами стригут и в испуге шарахаются. Вокруг люди, а он, отгородившись шелковым пологом, любовной утехе предается. Никакого стыда! Пакыриддин Дизеки, живо представив все это, вконец разозлился и горестно подумал: «Какой дьявол заставил меня сопровождать такого самодура?!» Обо всем этом он твердо решил поговорить с караван-баши.
— Уа, батыр, опомнись! — сказал он. — Солнце вот-вот зайдет. А путь тяжкий, впереди Таласские горы. Караван измучен и не сможет преодолеть перевал. Погонщики еле на ногах держатся, у людей глаза слипаются…
— Ничего, выспятся в пути на верблюжьих горбах. Дорога длинная, а времени мало.
— Враг, что ли, за нами гонится? Или вода заливает город?
— А тебе какое дело?! Держи себе под мышкой свое перо и бумагу да помалкивай. Не то отрублю твою голову-тыкву и положу тебе же в коржун!
Что же, приходится мудрецу скрепя сердце смириться с судьбой. Он понял: никакими доводами не убедишь упрямца. А отрубить мечом чью-нибудь голову для него проще, чем выпить пиалу чая. Сказал — все! Лучше с ним не спорить!
Пыхтя, покрякивая, караванщики вновь погрузили тюки, связали поводья верблюдов и выехали на караванную дорогу. Бескрайняя долина междуречья Жетысу словно проглотила одинокий усталый караван. Великий Шелковый путь здесь был еле заметен. Только находчивость Хаммаля Мераги не позволяла им сбиться с дороги. Ехали спешно. Никто не догадывался, почему Омар-ходжа так торопит караван. Однако понимали: неспроста. Караван-баши то и дело оглядывался, рявкал: «Эй! Кто свалится с верблюда — зарублю!» Говорил он и другие грозные и страшные слова.
Ученый гулам Пакыриддин Дизеки поневоле следовал за караваном. Можно было, конечно, разругаться и расстаться навеки с крикливым караван-баши. Но спохватился мудрец, вспомнил детей, оставшихся далеко, на расстоянии месячного пути, убоялся их сиротских слез. Разве спасешься от гнева грозного Чингисхана, который даже такого смелого и сильного джигита, как Омар-ходжа, лишил родной земли и подчинил своей воле?! Нет такой лощины на земле, где бы можно укрыться от кагана. Ох и длинен же его курук! Закинет на шею петлю, приволочет к себе и допрос учинит. «А ну, мой верный слуга, ответь: почему ты решил предать меня?!» Разве подлый Омар-ходжа заступится тогда? О, наоборот! Он будет злорадствовать и толкать тебя в пасть тигра-людоеда. Вот этого и опасается больше всего Пакыриддин. За строптивость отца дорого заплатят невинные дети, резвящиеся сейчас на пыльных улочках Хара-Хото.
Охваченный грустными думами, мудрец и не заметил, как караван подошел к перевалу. Нелегко было идти верблюдам по узкой и крутой горной тропинке. Слева высились дремучие скалы, справа зияла бездонная пропасть. Один неточный шаг, и мигом очутишься на том свете. Омар-ходжа приказал проводить здесь верблюдов каждого по отдельности. За спиной их всплыл месяц, и кстати. Иначе ничего нельзя было бы разглядеть под ногами. Камни взмокли от ночной сырости. Пакыриддин это чувствовал, прикоснувшись ладонью к скале. Теперь, что бы ни случилось, надо было держаться в хвосте у переднего верблюда. Если чуточку замешкаешься или глянешь невзначай в черную пропасть — достанутся твои кости воронам на поживу. И тут сказалась вдруг застарелая простудная хворь. Колени Пакыриддина противно задрожали, он теперь еле переставлял ноги. Было слышно надсадное дыхание идущего впереди погонщика. Тому и вовсе было плохо. Вскоре бедняга начал стонать. Сзади, надрываясь, кричал Омар-ходжа: «Зарублю!» Видно, силы погонщика были уже на пределе. Он вдруг отчаянно завопил:
— Ну и руби! Руби-и-и-и!
— Зарублю-у! — грозно доносилось сзади.
— Руби! Проклятия твоему отцу!.. Провались такая собачья жизнь!..
Караван остановился. Он растянулся по узкой тропинке, карабкавшейся к вершине перевала, и пробиться к отчаявшемуся погонщику Омар-ходжа при всем своем желании не мог. Он неистовствовал, пылал от злости, изрыгал всевозможные проклятья и ругань, но ничего не помогало. Погонщик не трогался с места. Эдак можно было загубить весь караван. Омар-ходжа, с трудом уняв свой гнев, попробовал утешить, успокоить погонщика лаской, обещаниями. Все было напрасно. Теперь и главного караван-баши охватило отчаяние.
— У, шакалы! Твари бестолковые, без мозгов в голове! Я тут жизнью рискую: золотую свою голову на глиняный горшок из-за вас меняю, собачье отродье! Ничего в делах не соображаете, пока не ткнут вас шилом в зад. Давно бы кровь вашу поганую выпустили из жил, если бы не увел я вас поспешно из этого проклятого города Канглы. Поймите: кун ваш давно оплачен. Околеете — никто и медного динара за вас не даст. Нельзя нам останавливаться до самого Отрара! Поняли вы, щенки от слепой суки?! Попробуйте не исполнить волю кагана, никто никогда больше не ступит на родную землю!
Караван нехотя двинулся дальше. Однако не горькие слова Омара-ходжи подстегнули его. Выручил Пакыриддин Дизеки. Он пробрался к погонщику, плакавшему, как малое дитя, подсел к нему, поднял его голову к небу. В остекленевших глазах его мудрец увидел пустоту и скорбь обреченного. Такое выражение встречается у безнадежно больного или в тускнеющих зрачках смертельно раненного воина. Пакыриддин явственно увидел в глазах погонщика смерть в образе свирепого дракона, двуглавого душегуба. Мудрец ужаснулся. Он говорил ласковые, утешительные слова, приподнял под руку погонщика, поддержал под локоть. Потом осторожно подвел его к переднему верблюду и подал ему повод, словно спасительную нить.
Караван благополучно миновал опасный горный перевал и остановился на плоской вершине, открытой всем ветрам. Гнев Омара-ходжи, должно быть, развеялся. Никого он не зарубил и не зарезал; приказал опустить и развьючить верблюдов, а сам, закутавшись потеплее, улегся в затишье. Караванщики мерзли всю ночь напролет. Люди были голодные, обессиленные, измученные, а здесь, на вершине, дул промозглый весенний ветер. Даже терпеливые верблюды и те начали выказывать беспокойство. Лошади храпели, ржали, рвали поводья. Еле дождались рассвета и снова тронулись в путь.
Дорога опускалась в голубую долину. В лучах утреннего солнца неописуемо красивыми казались плоскогорье, бугры, холмы и сливающаяся с тонкой линией горизонта равнинная степь. Картина величавого простора поразила и восхитила Пакыриддина. Он никогда не думал, не предполагал, что так красива кипчакская земля. Казалось, само солнце было очаровано этим первозданным дивом и, любуясь, скользило над землей. То ли марево, то ли миражи плыли-зыбились над необъятным пространством, а на самом деле ни то ни другое — истинная, нетронутая красота царила здесь во всем своем величии и блеске. Она была всюду, эта красота: и в прозрачной говорливой речке, ртутью скользившей по камням; и в чистом, распиравшем грудь горном воздухе; и в плотной, по-весеннему сочной траве, ворсистым бархатом устилавшей равнину; и в белесых, лохматых тучках, вольно мчавшихся в синеве неба; и в торчавших то здесь, то там молчаливых каменных столбах, похожих на почтенного аульного старца, вышедшего встречать дорогого гостя.