Ночь выдалась хмурая. Лохматые, исхлестанные бурей тучи метались по небу. Ветер яростно набросился на путников, толкнул в грудь. Омирсерик поспешно подхватил оступившуюся жену под локоть. И вновь вдруг вспомнилось ему прошлое, далекое, почти забытое, окутанное дымкой времени, и, пожалуй, впервые подумал Омирсерик, что вся жизнь этой стройной, сухощавой, заметно поблекшей женщины, ставшей когда-то его женой, всецело принадлежит ему, и что живут они, в сущности, душа в душу, одним желанием; и будет она всегда рядом с ним, и разделит с ним все превратности судьбы. Пусть в повседневной жизни всякое случается и приходится иногда даже обижать друг друга и не всегда быть внимательным и чутким, а все же нет и не будет у него другого такого друга, такой опоры, такого преданного и верного товарища, как его жена. Омирсерик почувствовал, как защипало в глазах и к горлу подкатил комок. Ему было и грустно, и радостно, и светло, а в сердце вновь проснулась угасшая уже было любовь.
На вокзале не было ни души. На пустом перроне носился ветер Львиная Грива. Трудно было представить, что в каких-нибудь тридцати-сорока километрах отсюда над головой людей спокойное, ясное небо, и ярко светят звезды, и в тишине дремлет высокий ковыль, и воздух, настоянный на степных травах, густ и ароматен. Многое еще не могут объяснить люди: почему в одном месте дует ветер, в другом — нет и отчего жизнь одного человека непохожа на жизнь другого?
Скорый поезд опаздывал. Омирсерик, подставив спину ветру, терпеливо ждал. Шуршал, струился у ног песок, и неторопливо текли мысли. Он вдруг подумал, что день нынче выдался беспокойным: столько пришлось всего сделать, пережить, передумать. Но почему-то не было ни усталости, ни уныния. Омирсерик чувствовал теплый локоть жены, и сердце его переполняла невысказанная нежность к ней, к людям, к этой огромной ночи, полной неистового ветра.
Из темноты вдруг выплыла громада тепловоза, послышался негромкий перестук буферов. Потом, после томительного ожидания, открылась дверь одного из вагонов, и Омирсерик увидел: на ступеньках стоял Устабай с чемоданчиком в руке. Сделалось вдруг удивительно тихо — ветер Львиная Грива на мгновение затаил дыхание.
КОМУ НУЖЕН УМНЫЙ СОВЕТ
Перевод Г. Бельгера
Почтенный старец Пакыриддин из аула Кос-туранга, бывало, глубокомысленно изрекал: «Голова человека — мяч аллаха». Не знаю… У меня нет серьезного основания сомневаться в мудрости аксакала, но лично моя голова едва ли не стала мячом в руках Алтынбалы.
Славным он был джигитом. Учтиво выслушивал старших, достойно отвечал на приветствия младших. В работе проявлял сметку и старание. Словом, был из тех смертных, кто в скосопяченных кирзовых сапогах месит грязь на кривых улочках нашего аула. Нужно, скажем, подсобить родичам или умерить пыл не в меру распоясавшегося баламута — Алтынбала тут как тут.
Так вот, назначили его как-то управляющим овцефермой. Теперь, если у кого-нибудь умирал дальний родственник, за машиной бегали к Алтынбале. Или, скажем, у какой-нибудь старушонки топить нечем — семенили опять к Алтынбале. И безотказный джигит помогал всем. Должно быть, в награду за такую доброту и расторопность дела его вскоре пошли на лад. Хозяйство поправлялось на глазах, точно тощая овечка, обласканная весенним солнцем. С тех пор, как Алтынбала стал управляющим, на ферме заметно сократился падеж и увеличился прирост молодняка. Слаще забулькало в общем котле, и горделивей возвышались шапки на головах чабанов.
Слышал я: страдающий печенью становится раздражительным. И еще где-то вычитал: хирургическое вмешательство может в корне изменить психику человека. У Алтынбалы с печенью все в порядке, операция ему тоже не грозит, и все же перемены произошли в нем поразительные.
Прошлым летом, получив аттестат зрелости, я вместе со сверстниками настроился полететь навстречу затаенной мечте.
У родника за нашим аулом росла старая одинокая туранга. Весной на ее вершине ворона свила гнездо. Каркала, бывало, на всю округу, хоть уши затыкай. К лету появились птенцы. Окрепли, встали на крылья. Но один, должно быть самый шустрый и нетерпеливый, вывалился из гнезда и шмякнулся оземь. Считайте, тем бедным вороненком был я.
В конце июня прихворнула мама и слегла в постель. Я как раз накопил за зиму немного денег и собрался на учебу. Что делать? За мамой приглядывать некому. Фельдшерица прописала покой, куриный бульон и майский мед. Через день я ощипывал по куренку, варил бульон, ездил за фельдшерицей, и та ставила маме компресс и делала укол. Время между тем текло, как песок сквозь пальцы. Через месяц, к счастью, маме полегчало. Принялась она опять хлопотать по хозяйству, а я начал собираться в путь. «Да будет удачливой твоя дорога, мой жеребенок, — говорила мама, и глаза ее набухали слезами. — Пусть не покинут тебя святые духи!» Я набил чемоданчик сушеным сыром — куртом и сушеным сладким творогом — иримчиком и на попутной подводе добрался до района. Друзья мои, оказалось, давно уже разъехались.
Мне, растерянному, подавленному, встретился на вокзале веселый Алтынбала: «Ну, малец, сплавил я свою благоверную к родне. Считай, на месяц от узды и понуканий избавился». Оглядел он меня с ног до головы, спросил, куда держу путь, и брови насупил. «Эх, — говорит, — ума у тебя что у облинявшего бычка. В наше время — имей хоть десять аттестатов — куда без знакомства сунешься? Нужна, брат, тугая мошна. Хочешь, дам тебе умный совет? Возвращайся-ка, милок, в аул. Бухгалтер отделения ушел на пенсию, вот на его место тебя и посажу. Мать прокормишь, деньжат наскребешь, умом окрепнешь. Поймешь, где лево, где право. А через год катись хоть куда».
Пораскинул я мозгами и внял умному совету. Поработаю, пожалуй, с годик, с мамой побуду, учение не убежит.
Так стал я бухгалтером отделения. Достались мне в наследство большой, как сундук, обшарпанный стол, деревянные счеты да угол просторной конторы.
Пришла осень, смутная, ненастная. Вот-вот заладят занудливые дожди. Чабаны спускались с гор. Земля высохла, затвердела, как опаленная шкура. Низко над степью волоком тащились кудлатые тучи. Пыльные смерчи сатанели в неистовой пляске. Но черный ливень прошел стороной. Посыпал мелкий дождик. Крохотные капельки посеребрили окна, будто шалун малыш стряхнул с пальчиков воду. Проклиная свирепый ветер, называемый в наших краях Львиной Гривой, вошел в контору Алтынбала. Рассеянно пробежал глазами мои бумаги, испещренные цифрами, потом плюхнулся на стул возле окна и понуро уставился в рассохшиеся половицы. Точно погрузился в пучину мучительных дум и никак не может выбраться. «Знаешь, — заговорил наконец, — вчера я был в горах, а сегодня чувствую: передние зубы шатаются. Что бы это значило?»
Хмурый, озабоченный, он, не глядя, подмахнул бумаги. «Тут случка овец на носу, а у меня такая беда! Надо в город съездить, врачу показаться». Он тут же укатил, и мне стало жаль его: бедняга, вечно в заботах, в хлопотах, всю жизнь о деле, о чабанах печется…
Юркий «газик», волоча за собой сизый шлейф пыли, примчался в аул к обеду на следующий день. Рядом с завфермой восседала его игривая молодка жена. Щеки Алтьшбалы ввалились, скулы обострились, как у старика после поста-уразы. «Плохи дела, браток, — вздохнул он. — Районный врач хотел железный зуб поставить. Но в такое благополучное время можно ли мне, ответственному работнику, выставлять, скажем, железный зуб напоказ?! Срам ведь! Куда бы ни шло, если бы средств не было. А так… И женушка все уши прожужжала. Не дай бог, за чабана-замухрышку меня примет и упорхнет из моих объятий! Нет, нет, завтра съездим в область, разыщем большого доктора. Ты здесь как-нибудь обтяпай и проверни месячный отчет. Я не задержусь…»
Суматошливая пора — перекочевка. Тут — гляди! — не попадись под горячую руку чабана. Алтынбала до конца недели не показался. Не раз и не два переделал и переписал я наряды и ведомость, еле-еле спихнул отчет. И то, думаю, просто главбух сжалился.