Отправилась к Есиркепу, бывшему председателю колхоза, теперь же он превратился в муллу, поигрывающего четками, и в гадателя-прорицателя. Знала старуха, какой получился гадатель из Есиркепа, но также ведомо было ей, горемыке, что у него-то пророчеств дурных никогда не бывает…
Он рассыпал на белой скатерти кумалаки, сорок одну косточку урюка и, разделив на кучки, принялся вещать: «Внизу кумалаки легли нечетно, похоже, дитя твое собирается в путь-дорогу… Ну, конечно, нечет дальнюю дорогу означает. А что по сторонам у нас? По сторонам вышло три на три, значит, в животе у него не пусто, слышь, матушка? Брюхо-то, говорю, у него сыто… А вот наверху четыре — душа и совесть не в мире. Может, парень не всю правду выложил в письме? Что-то он скрывает. Наверное, ждать тебе недолго осталось, матушка, нагрянет неожиданно твой батыр — вон, гляди, конец кумалаков беспокойный, какую-то неожиданность сулит». И, пробормотав утешительную отгадку, Есиркеп выпроводил старуху.
А сегодняшний сон как объяснить? И хотя бабка Кунимпатша не особенно верила снам, но это сновидение взволновало ее настолько, что сердце чуть не выскочило из груди… Вроде бы у задней стены этого дряхлого дома, пропади он пропадом, стоял он, ее ненаглядный Куанжан, и она, не помня себя от радости, подлетела к нему, а он стоит безучастный и молчаливый. «Что случилось, жеребеночек мой? Почему такой бледный? — вскрикнула она. — А в дом почему не заводишь, крутишься вокруг да около, словно чужой?..» Внук молчит, волосы его растрепаны, взгляд блуждает, вид пришибленный. И тогда она, задыхаясь от жалости, вся вспыхнув огнем тревоги, схватила его в охапку и потащила домой… Тут и проснулась матушка Кунимпатша.
Может быть, деньги кончились, и не на что жить бедному дитяти, не на что ехать — иначе почему во сне ему не устремиться бы к родному порогу? И лицо отчего было таким грустным? Все эти мысли не давали покоя аульной старухе.
Она вывернула бархатную сумку и собрала все монеты, застрявшие в ней, присоединила их к остальным деньгам. Это был весь бабкин капитал — от ежемесячных тридцати рублей пенсии, из которых надо было потратиться на чай, сахар, другие мелочи — а остальное в сумку. И хотя матушка Кунимпатша не умела считать деньги, но на прикидку знала, что богатства у нее рублей пятьдесят наберется. Да еще и две пригоршни белых монет.
Внук ее рассказывал, прежде чем уехать, что город Маскау велик и находится столь далеко, что даже бешеный поезд еле добегает до него через трое суток. А билет стоит так дорого, что и вообразить трудно. И наверное, этих денег, набранных из сумки, все равно не хватит Куандыку, Куанжану, ее далекому внуку. А до пенсии еще далеко… и единственного барашка не сведешь на базар, ибо барашек предназначен для встречи Куанжана… Где же взять денег?
Думала, думала бабка и надумала: просить взаймы у гадателя Есиркепа, самозваного муллы, бывшего председателя. «Что ж, не отворотит лицо сверстник, поймет мою заботу, не прогонит, коли приду с поклоном», — полагала она.
И когда, захлопнув сундук, навернув на голову огромный женский тюрбан-жаулык, аульная старуха вышла из дома, солнце уже высоко гуляло над землею. Бабка покрепче захлопнула дверь и, чтобы не пролезли в дом собаки, примотала ее веревочкой к гвоздю. В ауле во все времена никогда не вешали замков. Может быть, потому, что люди боялись, как бы замок не спугнул святого богодара Кыдыра, который разносит по домам счастье. Что бы там ни было, но если надо было кому-нибудь уехать из аула хоть на месяц, то дверь завязывали на веревочку или просто крючок накидывали снаружи — и уезжали. По этим признакам всяк знал, что хозяева отсутствуют.
Дом Есиркепа возвышался на пригорке как бы во главе аула, и состоял из шести комнат. Домину такую махнул Есиркеп еще в те годы, когда был председателем колхоза. Бабка едва осилила тяжелые ворота, и то с помощью молодухи, которая выскочила во двор на выручку. Приветливая келин поздоровалась с поклонами, за руку ввела в дом, говоря: «Отец только что сел за чай, пройдите к нему, апа». И на самом деле — старичок Есиркеп сидел в углу парадной комнаты за малым дастарханом и угощал самого себя ароматным чаем. Когда-то, бывало, он встречал ее неизменным радостным, возгласом: «Уа, царица моя! Проходи на почетное место!» На этот раз сморщенный лоб его не разгладился, сгорбленная спина не выпрямилась, нависшие веки не поднялись — буркнул что-то вместо приветствия и остался сидеть на месте. Старуха даже испугалась за него: не случилось ли какой беды?
Молодая келин заварила свежий чай и подала гостье. Бабка Кунимпатша пристально смотрела на сверстника, нрав которого знала вдоль и поперек. Он сидел, жалко съежившись, словно ожидал, что вот-вот навалится на него божий мир всей своей тяжестью и раздавит в лепешку.
— Каким непутевым оказался этот бригадир Дильдебай! — воскликнул он наконец. — Отпусти, просил его, пару мешков корма, взамен хоть жизнь мою бери, и что же? Уперся, не дал, словно я враг ему и это не фашес проклятый, а я убил его отца на войне. И пришлось единственную кобылицу, слышь, жеребую белую кобылу нашу отвести в табун, потому что дома нечем было кормить. И вот — то ли жеребец куда угнал, то ли ушла сама — пропала кобылица. Наш малый вчера весь день протрясся в седле — нигде ни слуху ни духу. Сегодня опять уехал на поиски. Вот сижу и жду, не знаю, что будет.
Так вот, оказывается, какая язва грызла душу Есиркепа! Белая кобылица сделала его таким несчастным… Матушка Кунимпатша задохнулась от злости: ах ты, жалкий старикашка! Верно говорят: чем ближе скупой к могиле придвигается, тем крепке за овечий хвост цепляется. Сидит здесь, старый хрыч, и голосит по какой-то паршивой скотине, и ему, видите ли, и чай не в радость, и хлеб горло дерет.
— Эй, Есиркеп! Чтоб тебе пусто было! Правду люди говорят, что жадность тебе глаза затмила, — принялась сурово отчитывать его старуха. — А ведь одной ногой в могиле стоишь. Чего тебе, спрашивается, еще надо? Шанрак твой целехонек стоит, все четыре стены крепки. Неужто свет клином сошелся на этой кобыле? Из-за хвоста кобыльего затужил, скупердяй?!
— Ох, не трожь мою рану, она и так болит! — отбивался старик. — Никто не просил тебя, кажись, чтобы уму-разуму поучила, умница.
— А, чтоб тебе ни кола, ни двора, ни твоей белой кобылицы! Заладил одно… А того не спросишь, какое у других горе. Почему люди плачут, не найдут покоя. Белая кобыла! Жеребая кобыла! Об одном только и воешь. Догадался бы спросить: как твой Куанжан? Не стосковалась ли, старая, по нему?.. Эй, келин, ты чай на керосине заварила, что ли? — закончила она сердитым вопросом.
— Ой, апа! Я только немного капнула на лучину, когда самовар разжигала, — стала оправдываться молодуха.
— Вся жизнь пошла теперь такая! — поехала дальше Кунимпатша. — Будем пить керосин, есть удобрения, грызть щебенку. Купила муки, а в ней наполовину отруби. В большой арык какую-то химию спустили… К чему все это? Вот я люблю простую лапшу с айраном, и ничего мне больше не надо. А тут, слышно, опять будет на все дороговизна. Недаром степной жаворонок стал летать низко, пузом об землю чиркать…
— А ведь я этого Дильдебая в люди вывел! — перебил ее хозяин. — Я устроил его в детский дом. Теперь задирает нос, показывает свою власть. И с чего он заважничал, как ты думаешь? С того, что с начальством стал знаться. Слышал я, что соединил он рукава с начальником маслопрома, душа в душу зажил с ним. Ну да ладно, шайтан с ним, как-нибудь проживу и без его помощи. Пусть здравствует наша власть, а она не даст меня в обиду. Не будем мы унижены, затоптаны, позабыты, оставлены без внимания. Она помнит, кто какие имеет в прошлом заслуги…
— Ну, теперь иноходью поскакал! — присвистнула бабка Кунимпатша. — Никогда не видела, чтобы ты так кипятился, в такой раж входил. Ни к чему это! Сидел бы себе спокойно, благодарил за все аллаха, чем прыгать и скрипеть зубами от злости.
Старичок Есиркеп потупился от смущения. Молодая невестка, прыснув, выскочила вон из комнаты. Помолчали.