– Я лег в шесть часов, – сказал он. – Это было что-то совершенно невероятное, в жизни ничего подобного не видывал. – Причесав волосы рукой, он надел очки. – В Кариуэле открыли бар, и хозяин пригласил уйму народа. Было все, что хочешь, потом американцы пустили в ход кулаки…
Мы шли через газон по выложенной камнем тропинке. Рафаэль остановился в тени мимозы:
– А ты? Как там Париж?
Я сказала, что было очень жарко и я редко выходила из отеля.
– Хозяева приедут в августе, я все привел в порядок.
Глицинии взбирались по шпалере, закрывая весь южный фасад дома. В окне дровяного сарая была прикреплена мишень, и я заметила несколько стрел, валявшихся в саду.
– А как дети?
– Настоящие чертенята. Мария-Луиса все еще болеет, я не смог ей отказать.
Мы снова подошли к подъезду. Дом был обставлен просто: коврики из дрока, диваны, обитые зеленой тканью, мебель в андалузском стиле. Рафаэль повел меня в зал, куда принес виски, сифон и лед. Когда я спросила его о родителях, он пожал плечами. Сказал, что они чувствуют себя хорошо и очень хотят меня видеть.
– Я им ничего не рассказывал о наших делах, мы все еще примерная чета… Мама хочет, чтобы мы усыновили мальчика.
Он говорил насмешливым, немного вызывающим тоном.
– Я навещу их, – сказала я.
– Главное, не беспокойся. Если тебе не хочется, я что-нибудь выдумаю.
– Не понимаю, почему ты так говоришь.
– Просто привыкаю. – Рафаэль закурил, сигарета дрожала в его пальцах. – Мы ведь условились, что будем вежливы.
– Ты уже не вежлив.
– Хорошо, хорошо… Беру свои слова обратно.
Какое-то время мы отчужденно молчали, словно два незнакомых человека в приемной врача. Потом Рафаэль залпом выпил виски и улыбнулся.
– Помнишь Торремолинос после войны?
– Да.
– Он переменился, верно? – Это был праздный вопрос, и я ограничилась кивком головы. – Подожди, ты еще с людьми не знакомилась… Он превратился в оторванную от мира страну, настоящий остров… Мужья изменяют женам. Жены изменяют мужьям. Священник угрожает карами, но никто его не слушает. Чистота исчезла с лица земли.
Рафаэль старался говорить ярко, с вдохновением, которое обычно приберегал для публичных выступлений, и мне стало жаль его. Он был уже немолод и не так неутомим, как прежде, и знал, что каждое острое словцо, каждое удачное выражение требуют от него усилий, за которые он расплачивается потом, так же как расплачивается за то, что не носит из кокетства очков, пьет слишком много виски и без конца заводит романы.
– Это идеальное место для каникул, – заключил он. – В Малаге Торремолинос называют Toppe миль лиос.[3]
– А как же называют Малагу? – поинтересовалась я.
– Ее репутацию подмочить трудно, – сказал он.
В это мгновение в зал ворвались дети с криками: «Тетя Клаудия! Тетя Клаудия!» У них были золотистые волосы, которые красиво отливали на солнце. Дети очень учтиво осведомились о моем здоровье, и Серхио показал мне мертвого дрозда, которого нашел на дороге.
– Наверное, это я его подстрелил. Вчера я стрелял и ранил одного в крыло.
Оба были скроены словно по одной мерке. Серхио унаследовал голубые глаза моей золовки, а Луис ее полные губы и характерный выговор. Вдруг они исчезли и вернулись с желтой клеткой, в которой сидел кенарь.
– Его хозяйка оставила, чтобы мы за ним ухаживали.
– Ему здорово достается. Вчера вечером я накрыл их, когда они пытались напоить его коньяком.
– Это Луис хотел.
– Неправда. И ты тоже.
Рафаэль встал и сказал, что мы приглашены на ужин в Ба-ондильо. Днем он должен быть у родителей в Малаге, а в десять часов заедет за мной.
– Я возьму машину, надо зарядить аккумулятор, – объяснил он.
Оставшись одна, я поднялась наверх распаковывать чемоданы. Спальня окнами выходила на пляж, и невдалеке виднелось море. Я развешивала платья, когда с махровой простыней вошла служанка. Это была низенькая женщина, едва ли достигавшая полутора метров, и ходила она на цыпочках, словно напуганная моим появлением. Я спросила, как ее зовут.
– Эрминия, – ответила она. – К вашим услугам.
Я вручила ей дюжину коробок «Алка-соды» и велела положить по коробке в каждой комнате:
– Они всегда должны быть у сеньора под рукой, понятно?
Служанка кивнула с выражением панического испуга, и, прежде чем она успела скрыться в дверях, я повторила:
– Не забудьте. Это очень важно.
Разобрав вещи, я легла прямо на покрывало. У меня возникло смутное ощущение, что начинается новая жизнь, и безликая меблировка комнаты была мне приятна. На мое имя было несколько писем, переправленных из Парижа, – каталоги выставок и новых изданий, открытка от моей золовки; я, не читая, бросила их в корзину для бумаг. Оставила только белый конверт, адресованный в Торремолинос.
Севилья.
XXI год Победы.
Моя несносная Клаудия!
Я встретил в министерстве Рафаэля, и он дал мне твой адрес. Он же рассказал мне о махинациях в газете (история с секретаршей Р. прямо для антологии) и сказал, что, по-видимому, вас направят в Америку. Счастливцы вы: вечно путешествуете!
Здесь с каждым днем все сильнее пахнет газолином, все шумнее, все больше регулировщиков, которые не спускают с тебя глаз. Дело в том, что мы прогрессируем. Раньше мы каждый день ходили купаться на реку; мы были там одни, и великолепная река принадлежала нам. Сейчас нам предоставлена монополия первооткрывателей, но она нам ни к чему: вода покрыта маслянистой пленкой и дерьмом, – отходами предприятий, построенных вдоль берегов для нашего прогресса. В фешенебельных клубах играют в теннис и в бридж, а вечером поглощают прекрасное виски и отличные сэндвичи с мясом, которые, кстати, повышают кровяное давление. Алькальда нет, и никто не хочет им быть. Радио без конца орет: «Стиральные машины Бру! Стиральные машины Бру! Стиральные машины Бру!» В магазине международной книги Лоренсо Бланко, где утром и вечером самым платоническим образом убиваешь время, на любой книжке из Буэнос-Айреса видишь: «210 песет». Восемьдесят процентов севильцев рыдают от того, что не имеют роскошных машин, а остальные двадцать томятся потому, что приобрели это чудо, о котором вопит реклама. Романские церкви все еще стоят обгоревшими, и ходят слухи, что Генералиссимус приедет пожить в Алькасаре.
Вперед же.
Исабель, как всегда, умирает. Если я ее не убью, она приедет со мной во вторник.
Обнимаю тебя.
Энрике.
Я прочла письмо дважды и порвала. В течение последних недель я продавала мебель из ^наглей квартиры и приводила в порядок дела Рафаэля. Мне казалось, что я уже никогда не оправлюсь от усталости.
Я сказала Эрминии, что есть не буду, и осталась лежать на кровати. Мало-помалу сон одолел меня. Окно было открыто, и, засыпая, я слышала крики детей.
* * *
Рафаэль заехал за мной ровно в десять. В Малаге он побывал в спортивном зале и у парикмахера и с завитыми волосами и свежим лицом казался мне молодым и почти привлекательным. Я тоже больше двух часов занималась собой и, увидев нас обоих в зеркале, рассмеялась над нашим кокетством.
Мы были уже в том возрасте, когда собственное тело становится обузой и с ним приходится считаться даже в самых незначительных случаях. Наша внешность еще не изменилась, но, чтобы сохранить ее, требовались постоянные усилия, однако Рафаэль и я скрывали это. Мы уже не могли ни есть чанкетес,[4] поджаренные на дешевом масле, ни спать на полу, ни мешать напитки, как делали раньше. Однажды в Париже в новогоднюю ночь мы забыли об этом и потом были вынуждены проваляться в постели в течение трех дней. С тех пор Рафаэль заботился только о том, чтобы хорошо выглядеть на людях, а дома предавался черной меланхолии и хандре. Я пока держалась лучше него, но неуклонно растущий ассортимент лекарств в моей карманной аптеке начинал меня беспокоить.