Не бывать этому, решил он. Расстроить планы Грюнвальда оказалось нетрудно. Неприятно, конечно, и Кертису участок не достался (вероятно, никогда не достанется), но Паскуда его тоже не получит. Как и многочисленные родственнички Винтона, сбежавшиеся оспаривать подписи на договорах, точно тараканы на лакомый кусок. Земля теперь принадлежала адвокатам и судам.
То есть никому.
А с никем Кертис умел работать.
Тяжбы длились уже два года, и Кертис потратил на адвокатов почти четверть миллиона долларов. Он пытался думать, что жертвует деньги какому-нибудь замечательному фонду по охране окружающей среды – «Джонсонпис» вместо «Гринписа», – но эти взносы из подоходного налога никто не вычитал.
Грюнвальд выводил Кертиса из себя. Отсудить участок стало для Паскуды делом принципа – он ненавидел проигрывать (тогда Кертис тоже ненавидел, сейчас уже меньше), и у него было много личных проблем.
От Грюнвальда ушла жена – Личная Проблема № 1. Она перестала быть миссис Паскудой. Личная Проблема № 2: Грюнвальд перенес какую-то операцию. Кертис точно не знал, рак это или что, но из больницы «Сарасота мемориал» Паскуда выкатил в инвалидном кресле, потеряв фунтов двадцать – тридцать веса. На ноги-то он встал, но поправиться не смог – с некогда крепкой шеи теперь свисали мешки дряблой кожи. И что-то стряслось с его пугающе здоровым бизнесом. Прибыв на место, где Паскуда развернул свою бескомпромиссную кампанию, Кертис увидел это собственными глазами. Деркин-Гроув – недостроенный городок-призрак – расположился на материке, в двадцати милях к востоку от Черепашьего острова.
Глядя на него, Кертис чувствовал себя генералом, обозревающим руины вражеского лагеря. Моя жизнь, в сущности, блестящее спелое яблочко, думал он. Хотя после смерти Бетси все изменилось. Очень бойкая даже в старости, она семнадцать лет была ему лучшим другом. Бишон-лионы обычно не живут дольше пятнадцати. Гуляя по пляжу, она всегда таскала в зубах красную резиновую кость. Когда Кертис хотел включить телевизор, достаточно было крикнуть: «Бетси, тащи сюда тыкалку!», и она сразу приносила пульт. Она ужасно этим гордилась. Кертис, понятно, тоже.
А потом Грюнвальд поставил между своим и Кертисовым участком электрическую изгородь. Паскуда!
Он говорил, что напряжение пустил невысокое и при необходимости может это доказать. Кертис ему верил, но много ли надо старой собачонке с плохим сердцем? И вообще, на кой черт ему понадобилась электрическая изгородь? Грюнвальд и без того установил кучу прибамбасов от грабителей – видимо, злоумышленники должны были пролезть в Паскудово имение через участок Кертиса. Дураку ясно, что настоящие воры приплыли бы на лодке и пробрались к дому со стороны канала. Нет, Грюнвальд нарочно поставил изгородь, чтобы насолить ненавистному Кертису и, если повезет, ранить его возлюбленную собачонку. Или даже убить возлюбленную собачонку? Кертис никогда не плакал, но, снимая бирку с ее ошейника, невольно разрыдался.
Кертис подал на Грюнвальда в суд, требуя возместить стоимость собаки – тысячу двести долларов. Если б он мог потребовать десять миллионов (примерно во столько Кертис оценивал боль, пронзавшую его всякий раз, когда он видел на журнальном столике чистый, не обслюнявленный пульт), то сделал бы это, не раздумывая, но адвокат сказал, что в гражданских исках боль и страдания в расчет не идут. Вот при разводе – пожалуйста, а с собакой такое не пройдет. Кертис остановился на тысяче двухстах долларах и твердо решил их получить.
Паскудовы адвокаты заявили, что забор был протянут в десяти ярдах от границы между участками, и сражение – второе по счету – началось. Оно шло уже восемь месяцев. Судя по тому, как адвокаты тянули волынку, они понимали, что Кертис прав. А раз Грюнвальд зажал какую-то тысячу баксов, стало быть, для него это такое же дело принципа, как для Кертиса. Услуги адвокатов обходились недешево, но деньги больше не имели значения ни для одной из сторон.
Проезжая по трассе 17 – раньше она шла вдоль пастбищ, которые теперь превратились в заросшие кустарником пустыри («Только дурак стал бы тут строиться»), – Кертис думал лишь о том, что внезапный поворот событий его не радует. От такой победы сердце должно выпрыгивать из груди, а оно не выпрыгивало. Скорей бы встретиться с Грюнвальдом, выслушать его предложение и покончить с этим дерьмом. Конечно, участок Винтона наверняка достанется родственничкам-тараканам, и они тоже захотят возвести на нем жилой дом, но разве теперь это имеет значение? Нет.
Кертису хватало и своих проблем, хотя они скорее касались его душевного покоя, нежели семьи (упаси Господи), финансов или здоровья. Начались они вскоре после того, как Кертис нашел во дворе окоченевший труп Бетси. Кто-то счел бы это неврозом, сам же он предпочитал называть свое состояние тоской.
Теперешнее равнодушие Кертиса к фондовому рынку, который завораживал его с тех пор, как в шестнадцать лет он открыл для себя биржу, было самой очевидной составляющей этой тоски, но никак не единственной. Кертис начал замерять свой пульс и считать взмахи зубной щетки. Он больше не мог носить темные рубашки – впервые со школы у него появилась перхоть. Белая короста омертвевшей кожи покрыла черепушку Кертиса и хлопьями сыпалась на плечи. Когда он скреб ее гребнем, поднимался целый ураган мерзкого снега – просто ужас. И все-таки порой Кертис заставал себя за этим занятием: когда разговаривал по телефону или сидел за компьютером. Раз или два у него даже пошла кровь.
Он скреб и скреб. Взрыхлял белую гадость. Глядя на «тыкалку» на журнальном столе и вспоминая (разумеется) счастливую Бетси. У людей редко бывают такие счастливые глаза, тем более за выполнением домашних обязанностей.
«Кризис среднего возраста», – говорил Сэмми (раз в неделю он делал Кертису массаж). «Тебе бы кого-нибудь отыметь», – говорил Сэмми, но своих услуг не предлагал.
Хотя насчет кризиса среднего возраста звучало правдоподобно. Впрочем, так звучит весь новояз двадцать первого века.
То ли спектакль по делу Винтона вызвал этот кризис, то ли кризис был виной разгоревшейся вражды, но теперь каждый укол боли в груди наводил Кертиса на мысли о сердечном приступе, а не о несварении; еще его преследовал страх, что он лишится всех зубов (хотя они никогда не давали поводов для беспокойства), а после апрельской простуды он решил, что ему грозит полный и безоговорочный упадок иммунитета.
Была еще одна маленькая проблема, необъяснимое желание, о котором Кертис не решился поведать ни врачу, ни даже Сэмми, а ведь ему он рассказывал все.
Сейчас оно застигло его на пустынной трассе 17, которая и раньше была не самой оживленной, а теперь, когда проложили автостраду № 375, и вовсе обезлюдела. Прямо на заросшей с обеих сторон кустами дороге («Нет, ну какой дебил будет здесь строиться?!»): насекомые жужжали в высокой траве, лет десять не видавшей коров, гудели линии электропередачи и солнце било по непокрытой шлемом голове, как молот с ватной накладкой.
Кертис знал, что сама мысль о желании может его вызвать, но толку-то?
Он остановился рядом с указателем на Деркин-Гроув (холмик со стрелкой, указывающей на злополучную деревню, уже зарос травой) и поставил «веспу» на нейтральную передачу. Мотороллер уютно заурчал, и Кертис сунул два пальца в рот – пришлось запихать руку почти до браслетов «на счастье».
Кертис наклонился и выблевал свой завтрак. Он делал это не с тем, чтобы избавиться от съеденного; уж что-что, а булимия ему не грозила. Приятен был сам процесс. Сдавленная грудь, разинутый рот и напряженная гортань – все тело оживало, готовясь исторгнуть содержимое желудка.
Все запахи – зелени, дикой жимолости – вдруг усилились. Свет стал ярче, солнце палило так, словно с молота сняли ватную накладку; кожа на загривке едва не шипела, и, быть может, именно в этот миг в составе клеток происходили необратимые изменения, они объявляли себя вне закона и устремлялись к хаотическим землям меланомы.