Этот Шатиленя, местный заготовитель, был самый большой в районе богатей и самый большой в нем жулик. Я защищал его в народном суде, где он получил три года, а потом, написав по его просьбе кассационную жалобу в Минск, в областной суд, должен был защищать и там. Но договора на защиту в суде кассационной инстанции Шатиленя не заключил: у него не было при себе денег, их он принес уже в самый день суда, минут за двадцать до отхода в Минск рейсового автобуса, и я не успел выписать ему квитанцию, решив это сделать уже по возвращении из Минска, оформил только регистрационную карточку, да оторвал бланк ордера, А поскольку к началу процесса мы с ним еще и опоздали, дело было рассмотрено без адвоката.
Шатиленя был в восторге. Моя кассационная жалоба была полностью удовлетворена, суд заменил ему три года тюремного заключения на принудработы и к тому же ему еще и ничего не пришлось платить адвокату: деньги, полученные от него утром, я ему тут же, в помещении суда, возвратил, а он, ничтоже сумняшеся, у меня их взял.
И вот теперь, по прошествии почти полугода, Шатиленя приносит на меня жалобу прокурору. Нет, он не лжет, не отрицает, что деньги я ему возвратил – этого он якобы просто уже не помнит. Помнит только, что я принял их без квитанции (иначе говоря, мог их получить, минуя кассу) и что дело рассматривалось без адвоката: он был этим последним настолько расстроен, что у него даже «поднялся сахар…».
Коллеги острили: тебе бы в самый раз воспользоваться теперь ключиком Михаила Павловича (этим ключиком, как Я понимал, кое-кто из них уже пользовался) и можешь уже не за мемуары приниматься, а за роман. Большой, толстый роман и прологом и эпилогом…
* * *
И вот в это действительно непростое для меня время из своего Мяделя приезжает Анелька. Говорит, что со смертью тетки вопрос о ее доме отпадает, причем ее, Анельку, это последнее вроде бы даже радует: ее со мной теперь не связывают никакие деловые отношения и никакой интерес между нами не стоит – так я это понимаю. Попутно сообщает, что окончательно порвала со своим бывшим женихом, который просто красивый осел (а это я должен понимать, как то, что, меня она, по крайней мере, ослом не считает). Все это она выпаливает вроде бы легко и весело, но ощущение какой-то глухой тревоги, которую все время испытывает девушка, меня не покидает.
– Анеля, как ваши дела? – А какие могут быть особенные дела у сельского фельдшера? – отмахивается она. – Это у вас дела… в суде и без суда, наверное… Вот три месяца прошло, ни разу даже не написали…
Мы снова сидим с ней на скамье в парке и она рассказывает о своей нелегкой жизни участкового фельдшера (заведующей фельдшерским пунктом, так, кажется, это называется) в самом глухом селе района. В этом селе она – единственный медицинский работник. Ее обворовывает квартирная хозяйка и пытался изнасиловать участковый милиционер, но вернуться домой к родителям, как она уже говорила, она тоже не может. Не может из-за обстановки в доме, да и работу у нас в райцентре попробуй найти? Вот и живет она у этой своей проклятой хозяйки, ревностной, между прочим, как и она католички, через лес за двадцать километров в холод и пургу ходит принимать роды или с упомянутым уже участковым едет на место происшествия, если какой-нибудь сельский олух, напившись до беспамятства, вздумает разворотить череп другому сельскому олуху, вырвав для этого кол из забора.
В таких случаях милиционер составляет протокол, а она перевязывает олуху голову, накладывает гипсовые повязки и такое прочее, но кол из забора, вещественное доказательство по делу, в обратный путь берет с собой все-таки она: на тот случай, если коллеге-милиционеру в лесу вздумается повторить свои любовные домогательства.
Анелька смеется:
– Самое любопытное, что он, кажется, действительно что-то ко мне испытывает: вот уже месяц не пьет, чтобы продемонстрировать мне силу своих чувств. Представляете? Для него это очень затруднительно!…
– Анелька, – говорю, – вам надо поскорее выйти замуж.
– За кого? – спрашивает она, резко повернув ко мне голову.
– За меня, – отвечаю. – Я не напиваюсь до беспамятства не насилую в лесу медсестер, вообще веду себя с людьми очень корректно. Так считают все, кроме прокурора Михаила Павловича.
Она снова смеется.
– А вы, и правда, такой смелый, чтобы жениться на польской женщине? Берегитесь, польские женщины – бесовки! – Потом добавляет уже серьезно: – На женщине, у которой нет ни кола, ни двора и отец – полный инвалид, а брат – сумасшедший?
Я, впрочем, тоже отшучиваюсь (пытаюсь, во всяком случае, отшучиваться), говорю, что бесовки – все женщины, а не только польские, и что рядом с нашими, одесскими женщинами, если мы с ней когда-нибудь переедем в Одессу, она будет казаться ягненком, невиннейшим ангелом, у нее вообще вырастут крылья и она воспарит к небесам…
Вот так мы с ней болтаем, курим (Анелька покуривает, хотя и потихоньку, у себя в районе, во всяком случае) и, ничего в сущности друг другу не сказав и на этот раз, собираемся расходиться. Неожиданно она резко поворачивает ко мне голову:
– Вы по-польски уже хоть что-нибудь понимаете?
– Вы хотите выматерить меня по-польски?
– Нет, познакомить с мамой.
– Тогда скажите ей, что я из семьи графов Потоцких и внук папского нунция.
– А пан еще и брехун, да? Трус, брехун, немножечко негодяй и… Кто еще?
* * *
Наши беседы с Анелькой в городском парке не прошли в городишке незамеченными. Вскоре уже весь район знал, что «аблыкат» встречается с самой красивой здесь девушкой и собирается на ней жениться. Об этом мне теперь сообщали все мои знакомые с такой же обязательностью, как о кознях Михаила Павловича.
Но, конечно, больше всех здесь усердствовала моя хозяйка.
Так я узнал, что у Анельки уже был жених и тоже адвокат (поразительный успех у адвокатов!), но из Варшавы. Очень-очень представительный человек лет сорока пяти, как его описывала моя старуха, очень «гжечный». Старый холостяк («стары ковалеж»), он познакомился с ней два года назад в Гродно, где она в то время заканчивала свое училище, и буквально потерял голову. Приезжал потом и сюда и чуть ли не на коленях умолял ее и ее родителей чтобы она вышла за него замуж. У него в Варшаве и собственный двухэтажный дом, и Бог знает что еще. А Анелька покрутила-покрутила ему голову, похохотала, но выходить за него замуж отказалась категорически. После этого глубоко обиженный «ковалеж», с улыбкой сообщила старуха, уехал обратно к себе в Варшаву, а она в маленькую деревушку Мядельского района – по назначению.
Она приехала в эту деревушку и сразу же окунулась во все прелести тамошней сельской жизни, потому что в первый же день у нее украли ее модное темно-вишневое зимнее пальто с хорьковой оторочкой на воротнике и рукавах – подарок матери к окончанию училища – и утешили тем, что здесь такое пальто все равно не пришлось бы надевать: здесь нужен тулуп (она очень плакала, когда услышала слово «тулуп!»), что ее элегантные туфельки на «шпильках» ей тоже не нужны, а нужны валенки… Потом был тот случай в лесу, о котором она мне сама рассказывала, и, наверное, другие о которых не рассказывала. Она научилась курить, пить спирт, чтобы согреться во время своих поездок и переходов в другие деревни, научилась понимать язык местных жителей и отвечать им на их же языке.
И вот через два или три месяца после начала ее работы в деревенском медпункте в соседней деревне проходила свадьба. Типичная деревенская свадьба в тех местах, с соблюдением всех старинных обрядов, с вывешиванием простыни, с плачами и причитаниями, с переездами из дома в дом и из деревни в деревню, с оравой пьяных гостей на бричках, на колымагах и тому подобное.
Молодая (так здесь называют невест) уже в самом начале свадьбы плохо себя почувствовала: у нее не прекращалось кровотечение, но она решила, что так оно и должно быть и никому об этом не сказала. Ничего опасного не заподозрил и трудолюбивый молодой, не просыхавший уже, наверное, неделю. Ей становилось все хуже, она истекала кровью, но ее еще продолжали трясти на колымагах, тащить в пляс и прочее, орали и пели вокруг нее, не замечая, что она уже и на ногах стоять не может.