Один кавалерийский офицер и целая толпа студентов и гимназистов — все в мундирах с золотыми пуговицами и фуражках — прошли в ворота, чтобы встретить своих любимых. Завидев жандармов, они вздрогнули от неожиданности, затем двинулись дальше, то и дело оглядываясь: что нужно жандармам в Институте благородных девиц?
Кучера в длинных тулупах, подпоясанных красными кушаками, и шапках-ушанках в ожидании хозяйских дочерей переступали с ноги на ногу, обходили своих лошадей, недоуменно наблюдая за жандармами.
Пять часов. Двери Смольного отворились, отбросив полоску ярко-желтого света на лестницу и дорожку до самых ворот.
— Ох, наконец-то! — Лала отложила книгу.
На верхней ступеньке в потоке света появилась мадам Буксгевен со строгим лицом, в строгом шерстяном платье с высоким белым воротником и черной пелериной — ни дать ни взять часовой на швейцарских часах, пришло Лале в голову. Пестрый корсаж на пышной груди Гранмаман был виден даже с такого расстояния, а от ее звучного сопрано и лед мог раскрошиться за сотню шагов. Несмотря на мороз, Лала открыла окно и с возрастающим нетерпением выглянула на улицу. Она подумала о любимом Сашенькином чае, который ожидал ее подопечную в маленьком салоне автомобиля, о печенье, которое она специально купила на набережной в английском магазине, — жестяная коробочка с этим лакомством лежала возле нее на красном кожаном сиденье.
Пантелеймон натянул фуражку с околышем и тужурку, расшитую алым с золотом позументом, разгладил нафабренные усы и подмигнул Лале.
«Отчего это мужчины считают, что мы непременно в них влюбимся лишь потому, что они умеют заводить машину?» — недоумевала Лала, когда мотор чихнул, фыркнул и наконец ожил.
Пантелеймон ухмыльнулся, обнажив ряд гнилых зубов. Из переговорной трубы донесся его хриплый голос:
— Где же наша лисичка? Скоро у меня в машине будут аж две красавицы!
Лала покачала головой.
— Пантелеймон, поторопитесь. У нее чемодан и саквояж с эмблемами лондонского магазина. Быстро, быстро!
2
Последним был урок шитья на благо царя и Отечества.
Сашенька делала вид, что наметывает форменные брюки, но ей не удавалось сосредоточиться, и она постоянно колола свой большой палец. Вот-вот уже прозвенит звонок и вызволит ее и остальных институток из этой тюрьмы восемнадцатого века, из этих холодных дортуаров, столовых с гулким эхом и бальных залов с лепниной.
Сашенька для себя решила, что первая сделает прощальный реверанс, а значит, первая покинет классную комнату. Она всегда хотела быть не похожей на остальных: неважно, первой или последней, но никогда в общем ряду. Поэтому она сидела ближе всех к выходу.
Сашенька чувствовала, что ей уже тесно в стенах института, у нее были дела поважнее всяких глупостей, занимавших остальных воспитанниц заведения, которое Сашенька про себя именовала «институтом благородных тупиц». Они не говорили ни о чем другом, кроме фигур в котильоне, недавних любовных записочек от гвардейских офицеров Миши или Николаши, модных фасонов бальных платьев, а особенно о том, как подчеркнуть свое декольте. Они после отбоя бесконечно обсуждали это с Сашенькой, у которой была самая роскошная в классе грудь. Как они ей завидовали! Их ограниченность не только изумляла Сашеньку, но и приводила ее в замешательство, ибо она, в отличие от остальных, не имела ни малейшего желания выставлять свою грудь напоказ.
Ей уже семнадцать, и она больше не девчонка, напомнила себе Сашенька. Она ненавидела свою форму воспитанницы: простое белое платье из ситца и муслина, элегантный передник с накрахмаленными крылышками, в которых она выглядела еще более юной и наивной. Теперь она женщина, женщина с секретным заданием. И все же, вопреки всем своим секретам, Сашенька не могла отделаться от мысли о милой Лале, которая поджидает ее в папенькином авто, а на сиденье припасена коробка английского печенья.
Маман Соколова (ко всем преподавательницам следовало обращаться «маман») резко хлопнула в ладоши и прервала Сашенькины грезы. Маленького роста, грузная, с вьющимися волосами и низким грудным голосом, маман прогудела:
— Девушки, пора собирать шитье! Надеюсь, вы славно потрудились на благо наших доблестных воинов, которые не щадят жизни, сражаясь за государя императора и Отечество!
В тот день «работа во имя царя и Отечества» состояла в том, чтобы пришивать пояса к брюкам для простых русских солдат, которые тысячами гибли на поле боя по воле своего главнокомандующего — Николая ІІ. Трудясь, воспитанницы Института не могли удержаться от перешептывания и смешков.
Следует чрезвычайно старательно отнестись к своей работе, предупредила маман Соколова. — Плохо пришитый пояс может сам по себе таить угрозу для наших защитников, которые и без того окружены опасностями.
— Они там хранят винтовки? — шепотом спросила Сашенька у своей соседки. Остальные услышали ее вопрос и захихикали. К порученной работе все отнеслись спустя рукава.
Казалось, этот день никогда не кончится. Тягостно тянулись часы: сначала завтрак в главном зале, потом обязательный поклон огромному портрету матушки-государыни, вдовствующей императрицы Марии Федоровны, дамы с пытливым взглядом и злыми губами…
Но наконец все штаны с пришитыми кое-как поясами были собраны, и маман Соколова опять хлопнула в ладоши.
Осталась минута до звонка. Но прежде чем вы покинете эти стены, mes enfants[1], я желаю увидеть лучший реверанс в семестре! А хороший реверанс — это…
— Глубокий реверанс! — хором засмеялись девушки.
— Именно, барышни. Глубокий реверанс, достойный благородных девиц. Вот вы увидите, чем выше положение дамы или девицы в обществе, тем глубже реверанс она делает, когда ее представляют их императорским величествам! Буквально до земли! Продавщицы делают книксен, вот так… — И она слегка присела. Сашенька обменялась взглядом с девушками и прикусила губу, чтобы не рассмеяться.
— Но благородные дамы и девицы приседают низко-низко! Колени почти касаются пола — вот так…
И маман Соколова с невероятной ловкостью склонилась в таком глубоком реверансе, что ее колени едва не уперлись в дощатый пол.
— Ну, кто первая?
— Я! — подскочила Сашенька, схватив свои вещи: кожаный ранец с тиснением и холщовый мешок. Ей так не терпелось уйти, что она сделала самый глубокий и аристократичный реверанс, присела даже ниже, чем перед вдовствующей государыней в день святой Екатерины.
— Merci, maman![2] — произнесла она. За спиной послышался удивленный шепот сокурсниц — она считалась в классе бунтаркой. Но Сашеньке было на все наплевать. С минувшего лета. Лето перевернуло ее жизнь.
Зазвенел звонок, Сашенька уже была в коридоре.
Огляделась: высокие, покрытые плесенью потолки, начищенный до блеска паркет, люстры с яркими электрическими лампочками. Она была совершенно одна.
Ее ранец с сияющими золотом буквами — «Баронесса Александра Цейтлина» — висел у нее на плече, однако самое главное свое сокровище она бережно прижимала к груди — безобразный мешок с драгоценными томиками реалистических романов Золя, суровой поэзии Некрасова и бунтарских стихов Маяковского.
Она побежала по коридору к Гранмаман, чей силуэт четко вырисовывался на фоне толпы гувернанток и шоферов, которые приехали забрать юных благородных воспитанниц Смольного. Но было уже поздно. Двери классов распахнулись, и в одно мгновение коридор заполнился смеющимися девочками в белых платьях и белых кружевных передниках, белых чулках и белых мягких туфлях.
Подобно снежной лавине они понеслись по коридору к раздевалке. Им навстречу двинулись кучера — на длинных бородах серебрился иней, — чтобы забрать чемоданы институток. Среди них Сашенька увидела и Пантелеймона, ослепительного в своей новой ало-золотистой форме и фуражке, который, как загипнотизированный, не сводил с нее взгляда.