«Папа всего один раз уронил эту гирю, и след от её падения до сих пор виднеется на деревянном полу. Мама тогда его стала ругать, боясь, что придут жильцы с нижнего этажа и у них будут неприятности. Она просила отца больше не заниматься дома или хотя бы не жонглировать, но он не послушал. Он опять стал подкидывать гирю и перехватывать попеременно то левой, то правой рукой. А мама каждый раз охала и, как маленькая девочка, закрывала лицо руками. И всё просила, и просила, и просила его остановиться. И я тоже стала просить отца не подкидывать это железное чудовище, которого боится мама. А он смеялся над нашими страхами и кидал снова и снова… Фунтик такой маленький на фоне этого зелёного монстра. Без отколотого уха, словно раненый. Может быть, его ещё можно приклеить обратно? А часы? Они так и будут стоять на месте? На том месте, в котором пропала мама…» Девочка вздохнула и решительно взялась двумя руками за ручку гири.
* * *
Стограм не хотел просыпаться. Несмотря на холод, пробравший его до костей и выморозивший остатки алкоголя в крови. Болели разбитое лицо и ребра. Каждое шевеление доставляло сильную боль. Это была одна из причин, по которой он не решался вставать. Но не главная. Больше всего его страшил сам процесс продолжающегося жизненного течения, в котором он – словно клеточка планктона в бесконечном пространстве Мирового океана. И ничего хорошего его уже не ждёт. Клеточка ничтожная, больная, никому не нужная. Никому, даже огромным поедателям человеческих душ, которые ею брезгуют и пропускают её через кармические жабры, каждый раз вновь заставляя просыпаться с осознанием своего полного ничтожества. Только голуби его любили. Их нежное воркование заменяло Стограму человеческую привязанность и любовь, которыми после смерти матери он был обделён. Ещё давно в детстве его мама рассказала ему о народном христианском предании, в котором говорилось о самопожертвовании голубя. Царь Ирод после убийства всех младенцев мужского пола, дабы убедиться, что Иисус Христос уничтожен, обратился к двум птицам: голубю и воробью. Он обещал им сытую жизнь, если они скажут ему правду о судьбе младенца. Голубь, пытаясь спасти Сына Божьего, соврал деспоту, тихо проворковав: «Ум-е-р-р, у-мер-р…» – а воробей, соблазненный сытой жизнью, не задумываясь, громко стал чирикать: «Жив-жив-жив!» Разозленный Ирод велел убить голубя и приготовить ему его на ужин. На этом ужине воробей прыгал под столом и клевал смахиваемые для него царём хлебные крошки. Поражённый этой незамысловатой историей, мальчик всем сердцем полюбил голубей и пронёс это чувство через всю свою жизнь. Божьи твари стали ему семьёй. И он в своей голубятне проводил почти всё свободное время. Стороннему наблюдателю было непонятно, кто кого и в какую семью принял. Человек усыновил голубей или птицы приняли его в свою стаю. Ведь в отличие от людей голуби привязываются к человеку, не обращая внимания на его социальный статус, на то, пьяница он или трезвенник, старый или молодой. Они отвечают своей привязанностью тому, кто сам по себе тихий, терпеливый и добрый. Кто не пугает птиц резкими, неоправданными движениями, кто за ними ухаживает. Стограм был как раз таким. «Тихий пьяница». Никому не сделавший ничего плохого, но и себе ничего хорошего. Вот и сейчас он лежал в своей голубятне в позе эмбриона, подтягивая под себя замёрзшие ноги и пряча холодные уши под поднятый воротник своего китайского пуховика. На него периодически садились доверчивые птицы, воркуя у самого уха, в робких попытках разбудить человека, который со вчерашнего дня оставил их кормушки пустыми. На сегодняшний день в его голубятне птиц оставалось ровно двенадцать штук. Все белоснежные без единого пятнышка. Раньше было больше, но остальных у него выкрали пацаны и продали на Птичьем рынке.
«Пить, пить».
Опухшие веки размыкались с трудом. Словно вся кожа со лба сползла на глаза и теперь нависла на верхнем веке неподъёмным грузом. Рука вылезла из кармана и попыталась помочь веку, но тут же отдёрнулась.
«Больно! Глаза заплыли от ударов. И ребра болят, не дают вздохнуть полной грудью. За что? Ну за что они так меня?! И он! Он-то зачем?! Несчастный. Тоже спиваться начал, как и его покойный отец. Покойный?! Я сказал: покойный?! Ну конечно, а как ещё назвать мертвеца? Он умер уже не год и не два назад. Только об этом никто не знает. Ни он, ни его мать. Только я знаю об этой тайне. Потому что сам его убил. Его отца… Постой, а за что меня отлупили? Может, опять хлеб воровал? Не помню… Пить. Пить».
Мужчина, кряхтя от боли, встал на четвереньки и осторожно стал руками прощупывать пол голубятни в поисках корытца с водой. Первым, на что наткнулись руки, был моток крепкой бельевой верёвки, срезанной им по пьянке во дворе по неизвестной даже ему самому причине. Затем бутылка, ещё одна, и ещё. Наконец его правая рука опустилась на мокрое дно железной поильницы. Осторожно, трясущимися руками он стал поднимать корытце ко рту, но только расплескал всю воду на свою одежду.
«Что же мне теперь, с пола пить, как животное? Вот голуби удивятся, увидев меня таким. Стыдно… А, пускай смотрят. Все мы Божьи твари».
Преодолевая боль, он лёг на живот и стал втягивать воду из птичьего поильника. Мутная жижа из птичьего помёта и размокших хлебных крошек вместо воды вызвала у него рвотный рефлекс.
«Засрали воду пташки мои. Даже глотка чистой воды нет. Сейчас бы родниковой. Кружки три выпил бы залпом. «И некому воды подать в старости». Вот как это выглядит в моём случае. А у других как? Да на хрен мне сдались другие! Уроды, ну зачем так бить?! И этот туда же!»
Его руки пошарили вокруг себя и нащупали пустую кормушку. Он вспомнил, что голуби не кормлены со вчерашнего дня, и машинально залез в карманы куртки. В одном из карманов он нащупал четвертинку чёрного хлеба. Его разбитые губы невольно расползлись от радостной улыбки, и тут же стало больно от разрыва едва зажившей раны.
«Что за жизнь? Ну разве это жизнь?! Кто я? Куча навоза, не больше. Профукал жизнь. Все гонял голубей. При чём тут голуби? Может, только ими и спасусь, когда предстану перед Богом. Ведь Боженька спросит: “А кого же ты, раб мой Стограм, любил ещё, кроме водки?” И я ему скажу – птичек, Господи, любил так же, как и ты нас, людей своих. Заботился о них всю жизнь. Сам не ел, им зерно покупал. А Бог спросит: “А как же с ближними своими, которых следовало возлюбить как самого себя?..” А я отвечу, не поднимая на него глаз, через которые и так теперь ничего не видно: “Так я себя не любил никогда. А что до других, так любил. Сильно любил женщину, но она меня прогнала. Дала надежду и отняла”. А больше я на женщин не смотрел. Ты же знаешь, жил как монах в миру. В голубятне словно в келье. Даже голуби у меня “монахи”, словно братия монастырская. Ну, рукоблудил изредка, когда пить пытался завязать. Оно на трезвую голову всякая глупость мерещится. А потом опять ни-ни. Водка мне женою стала. Вот её я любил больше всего. Нет, ещё и Андрюшку люблю. Дворничихи сына. Того, кто меня вчера кулаками потчевал. Это-то по христиански, надеюсь?! Ты же знаешь, что не вру. Люблю, несмотря на побои! Просто у него плохая наследственность. Он мне меня чем-то напоминает в молодости. Я в молодости тоже мог “навесить” кому угодно, ну ты сам это знаешь. Один раз даже пьяному отцу сдачи дал. Он мать бил. Хорошо тогда намял ему бока. Вот за отца-то и получил первый срок. Блин, как пить хочется! Кажется, язык к нёбу присох. Ты, Боженька, прости его, не он, так другой бы мне наподдал. И других прости. Не хочу, чтобы ты кого наказал за мои обиды. Сам дурак… Устал. Сейчас умру, сил больше нет терпеть».
Пожилой мужчина попытался встать, но переломанные ребра вырвали из его горла утробный стон, и он опять опустился на пол голубятни. Голуби внимательно смотрели на своего хозяина, и казалось, что они недоуменно переглядываются, воркуя между собой о причинах такого непонятного поведения человека.
«Птицы же голодные. Как я, дурак, забыл?! Надо бы их перед смертью покормить и выпустить».