Султан Блистательной Порты заявил о притязаниях на Грузию, Кубань и Приазовье, намереваясь как встарь превратить Чёрное море во внутренний османский бассейн. Павел Второй ответил предложением немедля убраться из Крыма и объявил мобилизацию.
— Александр, любезный, совсем не юн ты, как в Бородине — уже ли дома не сидится? И как бы ни был против я жандармского засилья, но в час войны московский плебс всенепременно всколыхнётся, особенно в отсутствие узды.
Хозяин приёма отвлёкся от устных баталий. Сырые и нерифмованные строки великого поэта, складывающиеся уже в некоторый стихотворный размер, подтвердили известный слух — он не отдыхает, творит всегда, без передыху жонглируя словами, подбирая их подобно крупицам мозаичного полотна.
— Прав ты, брат Пушкин, только выхода нет иного. Павел до сих пор зверем смотрит, уж год я на грани отставки. И шушуканье за спиной изрядно надоело. В речах о Бородине меня разве что ты вспоминаешь, остальные норовят попрекнуть конфузом под Муромом, где я под знамёнами Пестеля пробовал воевать Демидова.
— А сейчас царь-батюшка глаз не сводит с Юлии Осиповны и оттого к тебе неровно дышит, — добавил поэт. — Нет справедливости у государей. Меня он тоже в Крым решил отправить.
— Господи, тебя-то зачем?
— Чтоб патриотическая муза снизошла, и я, подобно Державину, отписал хвалебную оду Императору.
Строганов расхохотался, привлекая лишнее внимание.
— Что-то совсем Пал Николаич от земли оторвался, хоть и сложно ему при изрядной-то массе. Пушкина — в придворные лизоблюды! И что ты ему ответствовал?
— Государей не принято посылать на срамные уды. Сказал ему уклончиво, что искать вдохновения всегда казалось мне смешной и нелепой причудою. Вдохновения не сыщешь, оно само должно найти поэта. Приехать на войну с тем, чтоб воспевать будущие подвиги, было бы для меня, с одной стороны, слишком самолюбиво, а с другой — слишком непристойно. Я не вмешиваюсь в военные суждения. Это не моё дело, — Александр Сергеевич хитро прикрыл один глаз. — А чтоб не докучал мне он более, я принял с благодарностью приглашение Ермолова. Алексей Петрович — мой друг, а новая турецкая война Кавказ не обойдёт. Так что обрету в горах и вдохновенье, и толику рискованных предприятий, кои мне по сердцу.
— Мудро решил. Стало быть, до окончания войны больше не свидимся?
— Мужчины меж собой легко переносят расставание, брат. А как же с дамой сердца? — тёмные пушкинские очи качнулись в сторону малой залы, где блестящая хозяйка развлекала гостей. — Чем заменишь ночи, полные неги и страсти? Разве что этим:
Я научил послушливую руку
Обманывать печальную разлуку
И услаждать безмолвные часы…
— Нехорошо пошутил-то, Александр Сергеич! — граф неподдельно возмутился скабрёзной вольности поэта. — У самого, баловня женщин и судьбы, небось не завелось сердечной привязанности, чтобы в кавказской дали сердце ёкнуло? Твой вечный стиль — стихи сложить о любви неземной, «я помню чудное мгновенье», назавтра посвятить другие вирши иной властительнице дум.
— Вредно тебе с поэтами общаться. Сам строфой заговорил. Но ты не прав. Пройдём в зал, и там непременно познакомлю с Натальей Николавной Гончаровой, истинной belle femme. Поверишь ли, но когда впервые увидал её, она не вошла — взошла подобно звезде, затмив другие светила, — тут Пушкин взгрустнул. — И, увы, с её маменькой, которая на помилуй Бог не хочет видеть подле дочери ветреного поэта. Сие зловредное существо рассудило, что дочь интересна и модна, и для многих желанная партия, оттого скорее тщится выдать её замуж, ибо война убивает женихов. Посему, мой толстокожий друг, убегаю на Кавказ от любви возвышенной и неразделённой.
Закончился приём у Строгановых, и следующий тоже, а в воздухе таяла весна, несущая на этот раз не предчувствие легкомысленного лета, но ожидание просохшихся дорог, по которым пойдут войска, дабы вернуться в куда меньшем числе. Ермоловская победа над персами, поднявшая боевой дух в новой Империи, здравомыслящим людям не застила взор обманчивыми надеждами — османская армия не в пример сильнее шахской. Это поняла и Юлия Осиповна.
— Если с тобой что-то случится, я не переживу!
— Генералов редко убивают, душа моя. Скажи лучше, когда сама Москву покинешь. Дородный сластолюбец непременно начнёт домогательства.
— Сразу же, милый. Отправлюсь в Питер с Володей и Федей.
— Лучше к родственникам в Варшаву.
— Понимаю тебя. Верно, так будет лучше.
В первых числах мая на амбаркадере московского Южного вокзала генерал-майор Александр Строганов обнял жену, наследника Владимира Александровича и воспитанника — Фёдора Достоевского. Храня тепло их объятий, выехал в Луганск по железной дороге, главному детищу Императора, которая обещала стать главным козырным тузом в войне. Тонкая нитка из пары рельс связала центр страны с будущим Южным фронтом, дабы перевезти огромное количество людей, коней, оружия и припасов, что без водных путей ранее невозможно было бы. Она оборвалась в степях малороссийского юга, не дотянутая до Таганрога из-за турецко-татарской напасти. Западная ветка закончилась среди шахт у слободы Александровки. Её чаяли продлить в Одессу и дальше, но куда там! Не под самым же османским носом затевать строительство.
Генерал от инфантерии Иван Фёдорович Паскевич, в распоряжение которого Строганов получил предписание явиться, показался начальником огромного улья. В том улье сбилось несколько роёв, и толково управлять ими нет никакой возможности. Собранные в мирное время полки ещё находились в исправном виде, почти готовые к смотру в высочайшем присутствии, в подогнанной и единообразной форме, начищенным оружием и бравыми молодыми офицерами, для коих война служит шансом проявить себя на бранном поле, а не потерять на нём голову. Здесь, у берегов безвестной речки Кальмиус, они как по нитке разбили шатры, радуя глаз уставным благолепием и услаждая слух звуками привычных армейских дел.
Однако были и другие, и в превосходящем множестве. Запасные батальоны, где на четыре сотни недавно призванных солдат приходятся два унтера и один офицер, срочно собирались в пехотные полки, сразу же испытывающие недостаток всего: оружия, формы, инвентаря, а главное — умелых командиров.
Казалось бы, с начала нашего беспокойного XIX века Россия воевала почти непрестанно, и понюхавших порох должно остаться вдосталь. Однако роспуск фюрером Императорской Армии привёл к тому, что большинство офицеров западных кровей, исключая германскую, тотчас отбыли на родину либо вышли в отставку в России. Павел Второй — наоборот, немцев обидел, в том числе стране верных и ничего против не злоумышлявших. Часть сосланных при Пестеле от службы отказалась наотрез. Из числа повешенных Благочинием, быть может, многие и согласились бы, но точно уже не в состоянии. Оттого чистенькие лакированные офицерики удивлённо смотрели на скачущих донцов и вопрошали друг дружку: «Le cosaque?», потому что казаков кроме как на параде не видывали, а в Москве да Петербурге они иначе выглядят. Солдатскую массу, амфорную и едва необученную, салонные вояки называли презрительно — пушечным мясом, chair a canon.
— Ваше высокопревосходительство! Генерал-майор…
— Входите, Александр Павлович, и не утруждайтесь лишними церемониями. Я сейчас освобожусь.
Низенький, широкий и до странности пыльный особняк, принадлежащий местному шахтовладельцу Ивану Ивановичу Шидловскому, ныне превращённый в штаб развёртывающейся армии, гудел от топота офицерских ног, при этом накалялся подобно русской печке — май в тридцать третьем году по жаркости соперничал с июлем.
Коротконогий толстячок, протолкнувший мясистое тело в сером сюртуке среди зелёных военных мундиров, всучил Паскевичу стопку неких бумажек и настойчиво потребовал «незамедлительнейшего их рассмотрения», после чего генерал просто отправил всю пачку в корзину для мусора.