* * *
Он менялся на глазах. Раньше был не только более энергичным, но и более демократичным, не чуждался нормальных человеческих отношений. Поощрял обсуждения, случались даже дискуссии на заседаниях Политбюро и Секретариата. Теперь ситуация изменилась коренным образом. О дискуссиях, уж тем более о какой-либо самокритичности с его стороны не могло быть и речи…
Помню, как на одном из заседаний Политбюро председательствовавший «вырубился», потерял смысловую нить обсуждения. Все сделали вид, что ничего не произошло. Хотя все это оставляло тяжкое впечатление. После заседания я поделился своими переживаниями с Андроповым.
— Знаешь, Михаил, — повторил он почти дословно то, что и раньше мне говорил, — надо делать все, чтобы и в этом положении поддерживать Леонида Ильича. Это вопрос стабильности в партии, государстве, да и вопрос международной стабильности…
Удержанию шаткого равновесия должна была, по их мнению, способствовать и тщательно оберегаемая субординация, каждый должен был знать свое место, свой «шесток» и не претендовать на большее. Эта субординация доводилась порой до полного абсурда и предусматривала буквально все, даже рассадку в зале заседаний Политбюро. Я не шучу!
Казалось бы, собираются коллеги, соратники. Чего уж чиниться? Но нет, каждому надлежало занять за столом строго определенное место. Справа от Брежнева садился Суслов, слева — предсовмина Косыгин, а после его ухода — Тихонов. Рядом с Сусловым — Кириленко, затем Пельше, Соломенцев, Пономарев, Демичев. С другой стороны, рядом с Косыгиным, — В Гришин, потом Громыко, Андропов, Устинов, Черненко и, наконец, Горбачев. Стол большой, и когда Леонид Ильич начинал советоваться с одной половиной, скажем с Сусловым, то при его дикции нам, сидевшим в конце стола на другой половине, услышать и понять было просто трудно.
Соседство с Константином Устиновичем так-же создавало определенные неудобства. Он постоянно вскакивал с места, подбегал к Леониду Ильичу и начинал быстро перебирать бумаги:
— Это мы уже решили… Это вам надо зачитать сейчас… А это мы сняли с обсуждения…
В общем, картина тягостная. Делалось все это открыто, без всякого стеснения. Мне было стыдно в такие минуты, и я иногда думал, что и другие переживают аналогичные чувства. Так или не так, но все сидели, как говорится, не моргнув глазом.
М. Горбачев, кн. 1, с. 182–183.
* * *
После скоропостижной кончины Н. Н. Иноземцева (1982 г. — Ссст.) от сердечного приступа атака на ИМЭ-МО возобновилась. В МГК КПСС возник план распустить партком института и заменить его секретаря, начать новую проработку руководства и коллектива. Этот план был близок к осуществлению.
Мы с Бовиным решили попытаться во время уже намеченной деловой встречи с Л. И. Брежневым, хорошо знавшим Иноземцева, поговорить об этом деле, — если, конечно, состояние Генерального секретаря позволит завести такой разговор. Обстановка сложилась благоприятно. И мы рассказали Брежневу о невзгодах, которые обрушились на Иноземцева и, видимо, ускорили его смерть, и о том, что на послезавтра намечено партийное собрание, где постараются запачкать саму память о нем. Сказали также, что планируется учинить погром в институте.
Брежнев, для которого, судя по его реакции, это было новостью, спросил: «Кому звонить?» Мы, посовещавшись, сказали — лучше всего, наверное, Гришину, который был председателем партийной комиссии, тем более, что и директива о проведении партсобрания исходила из МГК. Сделав знак, чтобы мы молчали, Брежнев нажал соответствующую кнопку. Тут же в аппарате раздался голос Гришина: «Здравствуйте, Леонид Ильич, слушаю вас».
Брежнев сказал, что до него дошло (источник он не назвал), что вокруг ИМЭМО и Иноземцева затеяно какое-то дело, даже создана комиссия по расследованию во главе с ним, Гришиным. А теперь намереваются посмертно прорабатывать Иноземцева, разбираться с партийной организацией и коллективом. «Так в чем там дело?»
Ответ был, должен признаться, такой, какого мы с Бовиным, проигрывая заранее все возможные сценарии разговора, не ожидали. «Я не знаю, о чем вы говорите, Леонид Ильич, — сказал Гришин. — Я впервые вообще слышу о комиссии, которая якобы расследовала что-то в институте Иноземцева. Ничего не знаю и о партсобрании».
Я чуть не взорвался от возмущения, но Брежнев, предупреждающе приложив палец к губам, сказал Гришину: «Ты, Виктор Васильевич, все проверь, если кто-то дал указание прорабатывать покойного, отмени, и потом мне доложишь». И добавил несколько лестных фраз об Иноземцеве.
Когда он отключил аппарат, я не мог удержаться от комментария: никогда не думал, что члены Политбюро могут так нагло лгать Генеральному секретарю! Брежнев только ухмыльнулся. Возможно, он считал такие ситуации в порядке вещей.
Г. Арбатов. Знамя. 1990. № 10. С. 201–202.
* * *
Входя уже в который раз в приемную и проходя в кабинет, испытывал я невольное чувство неловкости и, главное, потому, что видел праздного Председателя, сидящего за пустым столом или выходящего из комнаты отдыха. Хотелось думать, что пустой стол — это признак высокой организации труда, экономии умственных сил. Но куда там! Это было просто свидетельством никчемности занятий владельца кабинета. И очень трудно было заинтересовать его, оживить.
Только дюжина телефонов и других средств связи придавали комнате деловой вид. Правда, почти по всем аппаратам отвечали помощники, оберегая шефа от излишних разговоров.
Ю. Королев, с. 179.
* * *
В те годы (80-е. — Сост.) он почти не работал, и все реже и реже удавалось не только уговорить его на встречу с тем или иным государственным деятелем или делегацией, но и подготовить к этой встрече.
Е. Чазов, с. 94.
* * *
Поскольку генсек не мог проявлять инициативы, не поощрялась она и у других членов Политбюро, дабы на этом фоне не бросались в глаза его ограниченные возможности. В частности, ему было не под силу совершать, как прежде, поездки по стране. Значит, и остальным, даже если того требовало дело, приходилось тщательно дозировать свои командировки на места…
В этот период то, что считалось мнением или позицией генсека, зачастую уже не являлось его личной точкой зрения, родившейся в результате самостоятельного анализа и сопоставления различных оценок. Это была всего лишь позиция той или иной группировки, которая в данный момент сумела оказать на него решающее влияние.
В последние годы пребывания Брежнева на посту генсека Политбюро пришло в немыслимое состояние. Некоторые заседания, дабы не утруждать Леонида Ильича, вообще продолжались 15–20 минут. То есть больше времени собирались, нежели работали. Черненко заранее договаривался о том, чтобы сразу после постановки того или иного вопроса звучала реплика: «Все ясно!» Приглашенные, едва переступив порог, должны были разворачиваться вспять, а считалось, что вопрос рассматривался на Политбюро.
Если на обсуждение ставилась действительно крупная проблема жизни страны, вся надежда была на ее проработку правительством. И в этом случае крайне редко начинался разговор по существу. Использовалась другая дежурная фраза: «Товарищи работали, предварительный обмен мнениями был, специалистов привлекали, есть ли замечания?» Какие уж тут замечания! Тот, кто решался «вклиниться», задать вопрос, удостаивался косого взгляда Черненко.
Даже когда Брежнев чувствовал себя получше, ему трудно было следить за ходом дискуссии и подводить ее итоги. Поэтому при постановке крупных проблем он обычно брал слово первым и зачитывал подготовленный текст. После этого обсуждать что-либо считалось неприличным, и опять раздавалась реплика: «Согласимся с мнением Леонида Ильича… Надо принимать…» Брежнев сам иной раз добавлял, что в проекте упущены такие-то моменты, надо, мол, усилить тот или иной акцент. Все дружно и радостно соглашались, обсуждение на том заканчивалось.