Литмир - Электронная Библиотека

О Рутенберге написано немало, но когда приближаешься вплотную к конкретным описаниям его жизни и деятельности, выясняется, что наиболее обширный пласт – это или маловразумительные отрывочные сведения, или схематизированное повторение давным-давно известных, затертых до дыр сведений, или абстрактные рассуждения не о Рутенберге – человеке из плоти и крови, а о некоем его субституте, необходимом для оживления исторических декораций. Началось это не сегодня. Еще В.В. Розанов в своем «Надгробном слове Гапону» (1909) воплотил под именем Рутенберга собственные фантазии, удобно вписывающиеся в содержание его эффектных рассуждений, не имеющих, однако, ничего общего с конкретноисторическими событиями, завершившимися смертной драмой в Озерках:

Но остаются думы о Гапоне. И остается суд о его личности, не в краткой формуле: «вот – обвинение, а вот – наказание», а в более сложной; где же концы и начала этой ужасной драмы, где ее «душа», если можно так выразиться? Неужели же так виновен всею полнотою вины Гапон и так кристально и полно невинен и чист Мартын Рутенберг7, как он, по-видимому, чувствует это в своем рассказе.

– Отчего вы, Мартын, такой прозрачно-чистый, не способный шататься и колебаться, не повели рабочих 9-го января? Было бы дело хорошее, чистое, нравственное до конца… А то все так печально вышло. Для дела, – нужно бы вам вести…

Вот вопрос, перед которым Мартын зашатается. Он, такой строгий, безжалостный судия, столь «нравственно чистый» в своем полурассказе, полуобвинении.

– Я?!! Не мог!

– Не могли? Отчего?!!

– Я бездарен. Я умен в каморке, например в Озерках, в одинокой даче, когда никто не видит. Но как только видят, все смотрят на меня или, вернее, в мою сторону, – я испаряюсь, меня не видно. Просто я незаметен на улице, в толпе, перед толпою. Я не громкий человек, я тихоня (Розанов 2004: 381).

И в другом месте Розанов – без какого-либо объяснения мотивов и тенденциозным педалированием вынужденного создания обстоятельств «следственного эксперимента» – упоминал об убийстве Гапона «евреем Рутенбергом»:

…причем странную роль убийства он <Рутенберг> путем подлого подслушивания под личиною дружбы к Гапону и к рабочим возложил на наивных рабочих… (Розанов 1915: 184).

Еще более сурово звучало суждение/осуждение адвоката

О.О. Грузенберга, который, после того как жена Рутенберга принесла ему от имени мужа рукопись, где рассказывалась история Гапона, усмотрел в этом убийстве нарушение законности. В неопубликованных воспоминаниях он писал:

Много времени спустя принесли мне от имени мужа толстую тетрадь и просили прочесть написанное и высказать свое мнение, следует ли напечатать.

Я провел за чтением всю ночь. С каждой минутою волнение усиливалось, так как подтвердилось мое предположение, что Гапон убит неповинно, притом предательским образом8.

Отметим любопытнейшее схождение в осуждении Рутенберга двух противоположных полюсов – Розанова и Грузенберга, существовавших обычно (вспомним хотя бы знаменитое дело Бейлиса!) как непримиримые антиподы.

Другая, противоположная этой, но столь же тупиковая стезя – идеализация и связанная с этим непомерная героизация основных фактов рутенберговской биографии. И, разумеется, главного из них – превращения эсеровского боевика в одного из самых деятельных работников еврейского ишува (собирательное название еврейского населения Эрец-Исраэль), известного далеко за его пределами. Неспроста биографический очерк о Рутенберге в книге Л. Липского «А Gallery of Zionist Profiles» (Галерея портретов сионистов) начинается примечательной фразой: «Пинхас Рутенберг пришел к нам из чужого мира» («from alien world») (Lipsky 1956: 124), что как бы придает заурядному жанру биографического портретирования дополнительную аттрактивность, не лишенную таинственной остроты и пикантности. И не без причины: трансформация личности – ментальная, социально-психологическая, идеологическая, нравственная, если хотите, – здесь столь энергичного и решительного свойства, что вполне может оказаться достойной остросюжетного авантюрного романа. Однако авантюрный роман не получается, поскольку биографов Рутенберга интересует, как правило, вторая, еврейская, часть его жизни, первая же, «темная» и «чужая», воспринимается в виде прелюдии к основной, подверженной, скажем так, ошибкам молодости и поискам пути. Так, автор статьи «Русские евреи в сионизме и в строительстве Палестины и Израиля» в «Книге о русском еврействе» пишет:

П.М. Рутенберг, в прошлом русский революционер, имя которого связано с эпопеей священника Гапона, в годы <П>ервой мировой войны после докладов Бен-Гуриона и Бен-Цви о положении в Палестине сказал им: «Я – ваш!» Он поселился в Палестине и стал электрификатором страны. Одно время он был президентом Ваад Леуми, представительства палестинского еврейства в эпоху английского мандата (Свет 1960: 268).

Дань схеме стоит недешево: в приведенном описании начисто выпадают из жизни Рутенберга его возращение – после пламенного обещания сионистам: «Я – ваш!» – в Россию; борьба с голодом в Петрограде при Временном правительстве; попытка, пусть и обреченная, сопротивления большевикам, атаковавшим 25 октября 1917 г. Зимний дворец; арест; деятельность на стороне антибольшевистских сил в оккупированной союзниками Одессе – и только после всего этого, из-за отсутствия не в последнюю очередь иных равносущественных перспектив и выборов, отъезд в Палестину.

Причина скороговорочного схематизма в первую очередь, конечно, объясняется неотчетливо-смутным представлением о предмете. Не случайно тот же Л. Липский, американский еврей, человек, далекий от российской истории и сугубо российских реалий9, откровенно признавался после приведенного зачина:

Мы <американские евреи-сионисты> не имели ясного представления о том, какую роль играл Рутенберг в российском революционном движении и за что в точности его преследовали (Lipsky 1956: 124)10.

И далее, как бы подтверждая свою неполную осведомленность, Л. Липский, рассуждая на тему достаточно сложную, с большой неохотой поддающуюся императивно-категорическому анализу, – о двух началах, боровшихся в душе этого человека – русского революционера, свято поклонявшегося философии террора, и борца за еврейские национальные интересы, – и ища причины, почему второе, в ходе его жизненной эволюции, возобладало над первым, сводит все к клишированному мотиву: еврейским погромам. Причем не к конкретно погромам Гражданской войны, что выглядело бы в данном контексте как указание на одну из действительных причин, приведших Рутенберга в Палестину, а к погромам, сопровождавшим историю Российской империи вообще. Вначале, пишет Липский, Рутенберг «верил в то, что освобождение евреев явится частью освобождения русского пролетариата вообще, и тема погромов его мало интересовала». Однако

когда начались погромы, его мировоззрение (Weltanschauung) претерпело решительную ломку. Разочаровавшись в революции, он вернулся в еврейство, преисполненный гнева на самого себя и тех, кто не последовал за ним. Рутенберг не мог понять, почему так упорствовали в своей верности прежним идеалам собратья-евреи. В качестве еврея-националиста он стал столь же непримиримым и нетерпимым, как в те времена, когда боролся с царизмом. Теперь он настаивал на том, что у евреев должна быть собственная земля, где они могли бы бороться за свои права в том новом мире, дорогу которому открыла революция. Свои прежние убеждения он не вспоминал и не дискутировал с ними. Складывалось впечатление, что они оставили его навсегда (там же: 126).

Это пишет не случайный журналист, а человек крайне серьезный – один из лидеров американских сионистов, хорошо знавший Рутенберга, вообще в предметах ему близких и знакомых большая умница, чей цитируемый очерк в целом отличается остротой и проницательностью. Но там, где, как в данном случае, идет речь о вещах для него смутных и неясных, пользующийся накатанными штампами.

2
{"b":"221132","o":1}