Излишне говорить, что это был религиозный мир, но религиозность скорее приобретала упрощенную, бессознательную форму, свойственную мировоззрению традиционного общества, чем выражалась в суровой набожности истово верующих. Религиозные правила выполнялись, потому что так было принято, а не потому, что так предписано Богом. Люди ходили в синагогу по субботам и праздникам, потому что туда полагалось ходить. И совсем не так, как известные мне преданные прихожане церкви с поджатыми губами; зайдя в синагогу, чтобы выполнить свой долг, многие члены общины продолжали сплетничать, рассказывать анекдоты и обсуждать свои дела во время службы. Часто в субботнее утро это бормотание в синагоге становилось настолько громким, что раввин и служка захлопывали крышки подставок для чтения и призывали к тишине, чтобы молитвы кантора можно было слышать хотя бы на небесах. Аналогичным было и отношение к кашруту. Некошерной еды и блюд, в которых смешивались молочное и мясное, строго избегали не столько по требованиям еврейского религиозного закона, сколько потому, что сама мысль о том, чтобы отведать свинины, моллюсков или тушенной в сметане телятины была тошнотворной и отвратительной, как для англичанина – мысль о том, чтобы съесть муху или овечий глаз.
Все это являло разительный контраст с отношением к религии моих собственных родителей, которое было более осознанным и обусловленным Писанием и Законом: моя мать была родом из моравского Никольсбурга (ныне Микулов), из клана с сильными раввинистическими связями. Это было не единственное отличие, поскольку каждая из сторон смотрела на другую с подозрением и презрением. Люди, подобные нашей семье, евреи из Вены, где они составляли около 10% довоенного населения, теперь оказались в роли двойного меньшинства, которых превосходили по численности и неевреи, и евреи, говорившие на идише. Они подозревали, что идишские евреи выиграли от войны с нацистами; обвиняли их в том, что те сделали мало или ничего для помощи своим единоверцам в годину бедствий; считали их непросвещенными средневековыми людьми, их язык – варварским жаргоном, их веру – неотличимой от вульгарных предрассудков, а их самих – виновными в том, что они обесславили благородные чаяния иудаизма. Напротив, говорящие на идише видели в недавних эмигрантах из Германии и Австрии вроде нас ассимилировавшихся отступников, находившихся в одном шаге от обращения в христианство, и считали Холокост карой за принятие современного западного образа жизни, называя нас замечательно древним словом апикорсим (буквально – «эпикурейцами»).
Мальчишкой я регулярно участвовал в переговорах между этими тремя резко отличавшимися друг от друга группами, которые казались мне чем-то вроде параллельных миров. Когда после школы меня приглашали на чай к приятелю, я должен был утром покинуть 1930-е годы на континенте, провести школьные часы в Англии 1950-х годов и после уроков войти в идишский мир времен… каких? Дату того, что казалось одновременно и нынешним и древним, и современным и вневременным, определить было невозможно.
Дело было совсем не в том, что говорящие на идише проводили одну часть жизни в современной Британии, будучи активно и успешно включенными в бизнес или в профессию, а другую – в собственном непостижимом вечном мире. В отличие от германских, австрийских, французских и итальянских евреев и даже сефардов казалось, что у них нет истории. Или, точнее, у них не было интереса или даже воспоминаний о людях и землях, не связанных с их недавними семейными традициями. Более того, многие из них не знали названий восточноевропейских городов, откуда эмигрировали их семьи, а некоторые даже забыли, какие у них были фамилии до того, как эти фамилии были переделаны на английский манер, и казалось, что это их совершенно не заботило. Дважды перемещенные – сначала из европейского гейма в лондонский Ист-Энд, где они поселились поблизости от пристани, куда пришел их корабль, а в следующем поколении переехавшие на окраины, – большинство известных мне идишских семей, казалось, совершенно утратили свое прошлое.
Они представляли себя как общество с корнями, затерянными в России, Польше и Литве. Подразумевалось, что у них нет истории, потому что с евреями ничего не произошло с тех пор, как они поселились на этих землях неизвестно сколько столетий назад, с тех пор, как они жили в местечках и деревнях, будучи раввинами, ремесленниками, трактирщиками и мелкими торговцами, привлекая к себе как можно меньше внимания, пока подавляющая враждебность окружающего религиозного большинства окончательно не вырвала предыдущее поколение из мест проживания и не толкнула его на поиски нового прибежища на Западе. Их воспоминания о покинутых местах были так ужасны, а борьба за то, чтобы оставить все это позади, так болезненна, что они не проявляли никакого интереса к воспоминаниям о прежней стране – одну лишь сильную неприязнь.
Но в то же самое время люди, говорившие на идише, прекрасно чувствовали древнюю историю. Они были накоротке с библейскими царями и царицами, с дохристианскими пророками, бродившими по иудейским холмам, с мудрецами, в первые шесть веков нашей эры составившими еврейские законы в Вавилонии. Период между теми эпохами и нынешней совершенно выпал – это был огромный пролив амнезии, отделяющий древний Восток от современного Запада.
Тогда я думал, что забвение целого тысячелетия, вероятно, является реакцией на травму Холокоста. До эры нацизма носители идиша в Британии еще могли считать себя экспатриантами или беженцами со своей восточноевропейской родины, многие из них поддерживали связи с оставшимися там родственниками – наш ребе, например, закончил духовное училище в довоенной Польше. Точно так же англичане южноазиатского происхождения еще считают себя частью индийской, пакистанской или бангладешской диаспоры, куда часто ездят во время отпуска, и даже вступают в браки с выходцами из их родных мест. Но уничтожение континентального еврейства прервало связь говорящих на идише со своим прошлым. Кошмар конца идишского гейма вызвал то, что психологи называют состоянием отрицания, гейм как бы никогда не существовал, как будто стирание памяти о прошлом могло облегчить боль от его потери.
Теперь я прихожу к выводу, что в 1950-е годы глубокий стыд от ужасной судьбы европейского еврейства сыграл важную роль в устойчивой амнезии британских евреев. После 1948 года они обратили взор на более отдаленные по времени горизонты и признали в новом Государстве Израиль землю, на которой две тысячи лет ежедневных молитв обеспечили им их истинную прародину.
Прошло пятьдесят лет с тех пор, когда подобные мне мальчишки подвергались нападениям миньян-шлепперов, пятьдесят лет, за которые о лондонском поколении тех, кто еще помнил некое подобие истинной идишской жизни, остались лишь воспоминания. За это время произошла революция, мгновенно перевернувшая конформистское и строгое британское общество; первый ее залп прогремел в 1956 году, когда после показа фильма «Рок круглые сутки» сиденья во многих кинотеатрах неожиданно оказались изрезанными ножами.
Революция заключалась не только в сексе, наркотиках и рок-н-ролле. За следующее десятилетие Америка кроме Элвиса Пресли, Боба Дилана и Джимми Хендрикса видела марши за гражданские права и протесты против войны во Вьетнаме. Британия кроме «Битлз» и «Роллинг стоунз» пережила провал своей суэцкой авантюры, конец цензуры над литературой и драматургией и приход к власти социалистического правительства, преданного идее технической революции. Весь западный мир признал феминизм и права женщин.
Евреи тоже пережили своего рода музыкальную и социальную революции: они увидели бродвейский мюзикл «Скрипач на крыше» Харника и Бока, основанный на рассказах об идишской жизни писателя конца XIX – начала ХХ века Шолом-Алейхема, ученика Диккенса, но одновременно они были захвачены драмой израильской Шестидневной войны. И то и другое сыграло важную роль: война заставила евреев произвести переоценку своей идентичности и вызвала страх за будущее своего государства, но именно мюзикл помог им понять, как надо представлять себе свое еврейское прошлое.