Кочующее по разным текстам восхищение Врубелем, который блистательно окончил сразу два (а то и три) гуманитарных факультета, — чистейший миф. Основана легенда, видимо, на сообщении Константина Коровина, для чьих мемуаров, как и для живописи, характерны яркий широкий мазок и небрежение мелочной дотошностью. Тем не менее Коровин умел с изумительной точностью схватывать главное. Пусть студент Врубель не радовал профессоров отлично выученным предметом, пусть вялая подготовка студенческого бала тревожила его сильнее, чем экзамены, что «грозят своей страшною реальностью», но знания — знания, нужные ему, — он впитывал прекрасно и действительно кроме факультетских, обязательных, ходил слушать лекции по программам историков, филологов. При его темпераменте даже удивительно, что ему удалось дотянуть до конца, пройти весь курс унылых юридических наук. Должно быть, дисциплина заботливого, но весьма строгого домашнего воспитания еще не выветрилась.
Многозначительно обронив насчет неких необходимых лично ему знаний, надо бы пояснить, в чем он вообще тогда нуждался. А это балы, пирушки, вечеринки, болтовня до рассвета, хохот, шумные молодежные дебаты и прочие способы «пожуировать настоящим» — весь опыт студенческой вольницы, в котором только и возможно было выяснить, куда направлен, к чему от природы приспособлен его восприимчивый ум. Определить индивидуальные внутренние эквиваленты, как выразился бы сегодняшний психолог.
Конечно, Врубель злоупотреблял чрезмерно снисходительным присмотром дядюшки; замечательный теоретик педагогики Николай Вессель в собственной воспитательной практике допускал немало промашек, не сумел гармонично развить даже собственных, склонных к безвольной праздности детей. Но Врубель-то был не ленив. И одно дело штудировать Платона, когда ты «неблагообразно» остался на второй год и под страхом провала долбишь тексты несданных общетеоретических дисциплин, другое — самому и для себя читать, например, те же сократические диалоги, упиваясь мудрым афинским остроумием. Одно дело солидно рассуждать о социально-экономической доктрине Пьера Прудона у любимых отцовских родственников Арцимовичей (где не нравилась «кислая» мадам Арцимович), совсем другое — дискутировать о довольно плоских эстетических тезисах основателя анархизма с насмешливыми образованными барышнями, которые «отзывчивы ко всяким интересам, волнующим молодежь», которых всегда много в доме у бабушки, «умеющей не стеснять шумливых увлечений молодежи». Или разбирать трактат Готхольда Лессинга «Лаокоон», обсуждать границы живописи и поэзии, отправившись веселой молодой компанией («la grande Comitée», — шутит Врубель, то есть большим советом, своей требовательной комиссией) в поход по залам Академии художеств.
Кстати, Лессинг, определяя специфику пластического и поэтического, отдавал предпочтение «более широкой», способной развернуть образ во времени поэзии, а Врубель той поры? Находил он уже нечто, что ставит немую статичность живописи с ее возможностью мгновенно и цельно охватить картину мира выше прочих искусств, или пока тоже признавал первенство литературы и даже сам пробовал писать стихи, прозу, некие эссе? Кто, прочтя письма Врубеля, усомнится, что такие пробы производились и будоражили его волнением, не сравнимым с тоскливым беспокойством перед грудами нераскрытых законоведческих томов.
Заниматься на юридическом факультете действительно было трудно, выдерживали далеко не все. К примеру, поступивший сюда тремя годами раньше Врубеля автор «Гимназистов» Гарин-Михайловский, не сдав энциклопедию права, вынужден был оставить университет, пойти учиться на инженера. А Врубель все же кое-как одолевал, сваливал с плеч экзамен за экзаменом. И нельзя полностью согласиться с его отцом, горевавшим впоследствии о бесплодном пребывании сына в университете, о пяти даром потерянных годах. Извлек ли Михаил Врубель что-нибудь ценное лично для себя из юридических наук — сомнительно, но не зря назывался факультет первоначально «философско-юридическим», традиция такого подхода к обучению юристов сохранялась. Еще один фрагмент воспоминаний Бенуа: «…из некоторых предметов, „наименее судейских“ и „наиболее общих“, мы почерпнули для себя пользу несомненную. Эти познания дисциплинировали наше мышление, познакомили нас с различными философскими системами. Если до того мы ознакомились, благодаря классическому образованию, с Платоном, с Аристотелем, то теперь мы узнали и Декарта, и Локка, и Лейбница, и Канта, и Гегеля, и Шопенгауэра».
Вот эту сторону занятий Врубель воспринял прекрасно. В университетские годы его отчетливо и сильно повлекло к философии.
Неубедительно? Ничего себе философ — то бегает по театрам, то по музеям бродит с барышнями, то на домашнем балу проплясал до четырех утра, и все ему недосуг осуществить заявленное в письме родителям главное свое стремление «заняться как следует». Но, читая у страшно серьезного гимназиста «я положил себе за правило отвечать как можно обстоятельнее и логичнее на вопросы, которые задаешь себе по поводу разных явлений в жизни», невольно улыбнешься, а на студенческие сообщения о Лессинге и Прудоне вперемешку со спектаклями и вечеринками улыбка иного рода: приятно, что художник с молодости задумался о смысле творчества, не смущался собственной независимой позицией — «я в этих прениях чуть не один defend la cause[3] „искусства для искусства“, и против меня масса защитников утилизации искусства».
И что с того, что на экзамене по государственному праву Александр Дмитриевич Градовский — светило, поборник защищающего личность беспристрастного гражданского закона, — осведомившись, где сейчас Александр Михайлович Врубель (переведенный к тому времени из Одессы в Вильно), не смог поставить сыну хорошего знакомого оценку выше четверки. Есть высшее, высочайшее право, о котором у зрелого, умудренного Пушкина:
По прихоти своей скитаться здесь и там,
Дивясь божественным природы красотам
И пред созданьями искусств и вдохновенья
Трепеща радостно в восторгах умиленья.
— Вот счастье! вот права…
А. С. Пушкин «Из Пиндемонти» (1836).
И почему же, в самом деле, несовместимы глубина мысли и радость? Что-нибудь да обозначает устойчивое выражение «духовные радости». «Веселую науку» предложит будущий кумир Врубеля среди мыслителей, «гениальный немец» Фридрих Ницше.
А тогда, в университетские годы, гением философии, вызвавшим личный и самый пристальный интерес, стал для Врубеля Иммануил Кант. Но сначала все-таки о студенческой жизни, потребовавшей философских осмыслений.
Рьяно заинтересовавшись теорией эстетики, сам Врубель в пору пребывания на юридическом факультете творчеством занимался мало. Виновником, «совершенно отвлекшим меня от занятия искусством», он в своей поздней краткой автобиографии неопределенно назовет Санкт-Петербург. Слишком много головокружительной, впервые вкушаемой вольности, слишком много впечатлений от всего, включая богатейшие собрания картин.
Реакции у него бывали сильные. Анне Врубель помнились их совместные, сразу после его приезда из Одессы посещения Эрмитажа, в том числе «одно, когда, в силу, очевидно, крайнего напряжения внимания и интенсивности впечатлений, с братом в конце обхода зала сделалось дурно».
Хотя время от времени он все же рисовал. Сюжеты прежнего направления. «На темы из литературы, как современной, так и классической, — рассказывает сестра. — Тут были тургеневские и толстовские типы (между первыми вспоминаются Лиза и Лаврецкий из „Дворянского гнезда“, между вторыми „Анна Каренина“ и „Сцена свидания Анны Карениной с сыном“), „Маргарита“ Гёте, шекспировские „Гамлет“ и „Венецианский купец“, „Данте и Беатриса“, „Орфей перед погребальным пламенем Эвридики“ и он же, оплакивающий ее, и, вероятно, еще много других…» Кое-что (совсем мало) из перечисленных рисунков сохранилось, особенно часто репродуцируется композиция «Свидание Анны Карениной с сыном». Что ж, выразительно, но с точки зрения графических достоинств это произведение еще, так сказать, «доврубелевского» периода в искусстве Врубеля. Очень похоже на стиль тогдашних журнальных иллюстраций: донельзя романтично, даже мелодраматично, и весьма тщательно отделано.