Врубеля просили дать «Демона поверженного» на организованную москвичами в противовес «Миру искусства» экспозицию нового объединения «36-ти художников». 2 февраля полотно было привезено, за день до закрытия выставки показано у «36-ти». Коллеги картину хвалили, газеты, как всегда, охаяли. Но Врубеля занимало лишь одно — берут или не берут «Демона» в галерею. Друзья, от которых это зависело, избрали тактикой постепенную подготовку художника к неприятному известию: картина, мол, требует доработки, а вот потом, позднее, когда она примет надлежащий вид…
«„Демон“ твой сильно исправился и лично мне нравится — но этого далеко не достаточно, чтобы вещь эту приобрести — для чего Остроухов и я были в думе у князя Голицына…» — написал другу Серов перед отъездом в Петербург. Намек на сложности в отношениях совета с официально владевшей Третьяковской галереей Московской думой (а городской голова, попечитель галереи князь Владимир Михайлович Голицын действительно был в ужасе от покупок покровителей декадентов) Врубель пропустил мимо ушей. О том, что, уезжая, Серов передал Остроухову свой голос «за» покупку Демона, он не узнал и счел приятеля главным врагом. Едкий слушок о Врубеле, который в злобе «Серова стукнул палитрой по голове за замечание, что ноги у Демона нехорошо нарисованы», вполне правдоподобен. Призванного в качестве независимого эксперта Василия Дмитриевича Поленова автор «Демона» палитрой, конечно, не стукнул, хотя тоже, наверное, хотелось. «Многоуважаемый Михаил Александрович! — писал ему благородный утешитель. — Вчера я не успел Вам выразить моего восхищения по поводу изумительной красоты, сочетания тонов в Вашей последней картине; при этом грандиозность общей концепции, и этой страшно трагической, разбитой фигуры павшего существа, прямо захватывает. А горы на фоне темного неба, — поразительно хороши. Все это вместе оставляет глубокое впечатление. Не знаю, кончена ли сама фигура, но мне не совсем было ясно отношение торса к ногам…»
Ему, Врубелю, они смеют указывать на ошибки в рисунке! О, Михаил Врубель отлично знает их, этих «милых скотов с Толстым во главе», не способных узреть что-либо выше мелочного натурализма:
— Опять та же история: для отрыжки старого они годились, откликнуться на новое не имеют сил, да и боятся своей публики, которая тоже — жвачные скоты.
Между тем Остроухов, весь в сомнениях, 14 февраля сообщал Александре Павловне Боткиной: «У нас целая эпопея с Врубелем. Вещь он кончил. Она интересна, нет мало: она чрезвычайно интересна, но уродливость в рисунке еще есть в столь значительной степени, что я не решаюсь сказать да. К тому же вся вещь написана теперь металлическими лаками (с отливами), и что станет с нею через год, много два, никто не знает… Врубель так истерзал меня своими сценами, что не могу спокойно смотреть еще его вещь, каждый павлиний глаз крыльев Демона точно кричит мне врубелевскими изнервничавшимися криками… Я смущен, непокоен и, не говоря да, не говорю и нет…»
Однако убийственное слово пришлось сказать.
Съездив в Петербург ради театрально-декорационных (напрасных и лишь дополнительно унизивших) хлопот, Врубель чуть не с вокзала явился к Остроухову, в пересказе которого между ними произошел следующий диалог: «…на вопрос Врубеля: „Что ‘Демон’ куплен?“ я ответил роковым — „Нет“. — „Почему?“ — „Извини меня, Михаил Александрович, но я могу сообщить тебе только это решение и не имею права сообщать все происходившее в закрытом заседании Совета“. — „В таком случае я с тобой не разговариваю…“ И, не простясь, вышел в большом возбуждении».
Итак, Москва отвергла его Демона. «Зависть и глупость людская в один день по возвращении в Москву исковеркали меня, — написал Кате Врубель, еще не совсем разочарованный в столице. — Защищайте меня, петербуржцы!»
Одновременно Катя получила письмо от сестры: «Вчера писал тебе Миша, который уверяет, что ты во всем свете единственная сочувствующая ему душа. „Демона“ его не покупают, он как будто был огорчен и пошел в театр к нам и там ни с того ни с сего поссорился с одним нашим репортером и потом весь вечер со мною ссорился, убеждая меня бросить театр, так как его там не ценят». Месяц назад при личной встрече сестра поделилась с Катей страшным подозрением: ей казалось, что муж сходит с ума. Екатерина не могла поверить: «В первую минуту я думала, что это просто резкая манера выражаться, но сестра настаивала, что у Миши произошла такая страшная перемена в характере, вместо прежней ласковости и незлобивости теперь он раздражался на все, не терпел противоречия и сердился».
Взрываясь от любого сказанного не в лад слова, любого вздоха, грустного взгляда жены, картину Врубель перевез из дома в мастерскую фон Мекка. Исповедальное страдание поверженного Демона уже не терпело ничего кроме благоговейного восторга.
Подлые москвичи не допустили его полотно в галерею города, а Демон должен сверкать, затмевая всю их нынешнюю мазню! Блеснула прекрасная мысль: Врубель предложил «Демона» Тенишевой, с тем чтобы холст был присоединен к ее подаренной Петербургу графической коллекции и экспонировался в том же зале Музея Александра III (Русского музея). Мария Клавдиевна горячо выразила сочувствие: «Какая грустная история с Вашим „Демоном“; кто это Вам так угодил, вероятно, все интриги!» — но предложение отклонила ввиду того, что масляную живопись все равно не позволят разместить рядом с акварельными листами.
Разрываясь между заботами о младенце и попытками успокоить пылавшего гневом мужа, Надежда Забела в беспомощной растерянности поведала Римскому-Корсакову о семейной беде: «Пишу я как будто бы весело, а между тем я очень серьезно обеспокоена здоровьем Михаила Александровича, хуже всего то, что он совсем не хочет ни отдыхать, ни лечиться, а между тем симптомы его болезни очень убедительные — постоянная бессонница, сильное возбуждение; при малейшем противоречии он приходит в бешенство, вообще ужасно много говорит, что ему вообще не свойственно…» Чем мог помочь Николай Андреевич? Только отзывчивым участием, советом по возможности следить за тем, чтобы Врубель в приступах нервного расстройства «совершенно не пил бы вина и т. п.», просьбой непременно сообщать новости.
Деятельнее всех относительно психического состояния Врубеля проявил себя в Москве Илья Семенович Остроухов. Предуведомляя появление Врубеля с картиной на выставке в Петербурге, Остроухов послал Серову большое письмо с пометкой «Безусловно конфиденциально, кроме тебя, С. П. Дягилева и А. П. Боткиной». В письме рассказывалось о том, как после визита, когда пришлось услышать отказ, бедняга Врубель приходил еще раз с целью объясниться и помириться. Вел себе Врубель достойно, и они вроде бы всё выяснили, мирно сели пообедать.
«Вдруг Михаил Александрович бледнеет и опять своим криком, со странным выражением в глазах, начинает: „Вы делаете преступление, не передо мной, перед всем искусством, что не приобретаете ‘Демона’… Это великое создание и т. д. Вы должны, Вы обязаны его приобрести, это стало известно всем, газеты меня облили грязью. Вы подтверждаете Вашим приговором эту грязь…“». С трудом удалось успокоить гостя. На прощание Врубель даже дал слово посоветоваться с известным невропатологом Владимиром Карловичем Ротом, и Остроухов Роту уже написал. Но главное — «Прошу мне верить, хотя я не специалист: Врубель болен. Это ужасно, но это для меня истина. Как он болен, временное ли или хроническое заболевание — не знаю. Устройте показать его специалисту, которого можете свести незаметно с ним в нашей компании. Быть может, вовремя принятыми тактично мерами его можно вылечить. Лечить его необходимо и неотложно. Не смейтесь надо мною и просто сожгите это письмо, дабы неосторожно оно не стало достоянием других лиц или, к великому ужасу, помилуй Бог, самого Михаила Александровича!.. Пишу это и для того, чтобы Вы знали, каким тоном Вам следует говорить с Врубелем и умно предостеречь других, чтобы не раздражать его по неосторожности».
Распакованную в Петербурге картину Врубель начал немедленно переписывать. Коллеги по «Миру искусства» не вмешивались, пораженно наблюдали ежедневные трансформации образа. Как рассказывал Бенуа, «лицо Демона одно время становилось все страшнее и страшнее, мучительнее и мучительнее; его поза, его сложение имели в себе что-то пыточно-вывернутое, что-то до последней степени странное и болезненное, общий колорит наоборот становится все более и более фееричным, блестящим. Целый фейерверк звенящих павлиньих красок рассыпался по крыльям Демона, горы позади зажглись странным торжественным заревом, голова и грудь Демона украсились самоцветными камнями и царственным золотом». Полная истинно сатанинского очарования картина тогда, по мнению Бенуа, была «и безобразна и безумно прельстительна». Художник, однако, на этом не остановился, работать над холстом он продолжал и после открытия экспозиции, на глазах у публики.