Великий прорыв произошел весной.
Я тогда несколько недель жил у Литтлуэя, который писал в ту пору монументальную книгу под названием «Микрокосмос», которой суждено было пойти дальше Гегеля и Уайтхеда. Мы отъезжали в купленном Литтлуэем огромном подержанном «Бентли», чтобы добраться до полудня до какого-нибудь крупного города. Ноттингем, Дерби, Бирмингем, Честер, Бат, Челтнем, Личфилд, Херефорд, Глостер, Бристоль, Ковентри, Эксетер — мы их буквально исколесили. Целью неизменно служили книжные лавки, в особенности со старыми книгами. Лавки те мы прочесывали в поисках философских трудов, загружали книгами заднее сиденье и ехали обратно. Библиотека Литтлуэя разрослась неимоверно. Мы отыскивали странные, полузабытые имена мыслителей, таких как Лотце [262], Дэустуа [263], Эдуард Гартман, Эйкен, Вайхингер [264], Шлейермахер [265]. А потом дни напролет проводили в библиотеке перед камином, молча читая, причем я делал краткие записи по прочитанному.
Как-то раз теплым, дождливым апрельским днем, когда мы проезжали мимо Стратфорд-он-Эйвона, Литтлуэй неожиданно проронил:
— А жива еще, интересно, старенькая мисс Хинксон?
Я поинтересовался, кто это; он ответил, что она служила гувернанткой у его жены (которая умерла в 1951-м году). Мы повернули на юг в направлении Ившема, и в миле от главной магистрали подъехали к небольшой уорикширской [266]деревушке, умещенной в глубокой лощине. Мисс Хинксон жила на окраине, в коттедже. Она оказалась приятной старушкой лет около восьмидесяти, с густой благообразной сединой. Жила она с сестрой, лет на несколько помладше. Обе старушки были очаровательны. Жили они, очевидно, в достатке; коттедж, фактически представлял собой домик в тюдорском стиле, с прилегающим акром земли, отведенной в основном под ухоженную лужайку. На лужайке они накрыли столик к чаю. Дул невесомый ветерок, и пахло сиренью. Поскольку говорил в основном Литтлуэй, я постепенно погрузился в легкую, дремотную расслабленность и, глядя на старушек, подумывал, что им, как и нам, должно быть, удается вот так иногда поблаженствовать. Домик был из теплого серого камня, с типично тюдорскими балками-лучами. Литтлуэй с любопытством спросил, не появлялся ли призрак; из разговора я понял, что в прихожей иногда возникает силуэт женщины в голубом с черной собачкой на руках. При виде этого тихого сада до меня дошло, что, видимо, вот отчего в романтизме столько печали — в самой мысли, что всей этой гармонией мы можем наслаждаться лишь считанные годы. Сам я, наслаждаясь окружающей красотой, был теперь свободен от таких мыслей, от скрытно гнетущего чувства, что в сердцевинке счастья всегда гнездится печаль. Романтики, как они были близко, они исподволь чувствовали, что способность наслаждаться красотой ради нее самой указывает, что мы достигли решающей грани, отделяющей животное от божества. Только до них никогда не доходило, что мы в таком случае можем находиться к божеству ближе, чем сами то сознаем.
Старушки захотели показать Литтлуэю новую клумбу и еще дать на дорогу свежей мяты; я остался сидеть на лужайке.
Мой взгляд упал на неглубокую канавку, плавным изгибом опоясывающую дом примерно там, где заканчивалась лужайка. И тут с абсолютной ясностью (все равно что кто-то сказал на ухо) я узнал в ней остатки рва. Я попытался представить, как выглядел этот сад, когда окружен был рвом, — эдак неспешно, без особых усилий. Результат оказался удивительным: ров словно наполнился водой. Не скажу, что я увиделэту воду в буквальном смысле. Но это не было обманом зрения. Я представлял увиденное, но представлял как во сне, так что все четко представлялось внутреннему взору. Более того, с той же достоверностью просматривался и мост через ручей, примерно в сторону садовых воротец, и голая земля вместо травы между деревьями, с редким вкраплением колокольчиков.
Я затаил дыхание, опасаясь, что эта едва оформившаяся четкость сейчас минет. Я глядел на дом и, используя свою эрудицию и знание той эпохи, пытался представить, как бы этот дом выглядел четыре столетия назад. Балки, скорее всего, были бы не крашеные, а просмоленные. Крыша была бы покрыта соломой, а еще вероятнее, деревянными балясинами вместо теперешней кирпичного цвета черепицы. Опять же вид был удивительно наглядным, будто я совершенно внезапно погрузился в дремоту и виделэтот дом во сне.
Тогда я понял нечто настолько очевидное, что готов был расхохотаться в голос. Люди абсолютно заблуждаются насчет природы чувств. Или уж, если до предела примитивно: чувства предназначены не впускать, а сдерживатьприток извне. Именно поэтому, кстати, мы стоим выше животных. Большинству животных в той или иной степени свойственно «второе зрение»; это отметит большинство владельцев собак. Тот же борзой щенок Ричардсона, садовника в Лэнгтон Плэйс: собачонок рычал на угол, где раньше находилась корзина со спаниелем. Не то, чтобы он видел призрак спаниеля, просто с ним происходило примерно то же самое, что сейчас со мной, щенок смутно чуял, что в углу находился спаниель, и выказывал на то свое недовольство, чувствуя все с непосредственностью, в сравнении с которой человеческое сознавание покажется абстрактным и немощным. То же самое — инстинкт пространственной ориентации — использование какого-то незамысловатого, элементарного чувства места и времени, которое людьми уже утрачено. Голуби как по наводке пролетают до места через сотни и сотни миль; морские угри проделывают путь через всю Атлантику от самого Саргассова моря; лемминги безошибочно возвращаются к месту обитания. Аарон Маркс, прежде чем заняться исключительно психотерапией, изучал поведение животных и как-то раз целый вечер приводил пример за примером, доказывая, что животным присущ некий «психический радар». Человек его утратил — потому именно, что сам к тому стремился. Чересчур сильное второе зрение сводит на нет практическую деятельность. Это куда как наглядно демонстрирует Дик О'Салливан; повреждение черепа, давшее ему возможность второго видения и почти беспрерывное состояние экстаза, одновременно лишило его способности делать самую обычную работу, все равно что пьяный, у которого пропала сосредоточенность. Человек сузил свое восприятие, поскольку узреть — синоним сосредоточенности. А чтобы возместить утрату прямого восприятия многоплановости, он создал живопись, литературу, музыку и науку.
Но вот настал период эволюции, когда можно уже позволить себе расслабиться, вновь расширить диапазон чувств. Этим и объясняется мое «видение» дома эпохи Тюдоров. Я уже обмолвился, что у моего видения был налет сна, что в точности и объясняет происшедшее. Днем снов обычно не бывает, так как чересчур сильно сенсорное восприятие, и воображение в сравнении с ним тускнеет. Воображение берет свое во сне, когда не противостоит альтернативой реальности. Моя способность управлять корой фронтальных долей увеличила те самые силы, которые зовутся «воображением», так что и дневная реальность не имеет достаточно силы ее поглотить.
Я говорю «силы, которые зовутся воображением» потому, что это не «воображение» в обычном смысле — способность грезить наяву. Воображение — это способность охватывать реальность факторов, фактически неразличимых чувствами. В действительности эти факторы существуют, так что освоение их сродни тому же зрению или осязанию, а не грезам. Это сила, проникающая сквозь обычную реальность подобно радару, пронзающему облака. Человек медленно развивает у себя ментальную силу, аналогичную радару; она освободит его от добровольно избранной узости восприятия.