Выжимая волосы и не глядя на художника, Герда прошла так близко от него, что он явственно слышал звон каждой капли. Следом, посапывая от усталости, тяжело взбирался с камня на камень Генрих. В любом другом случае он попросту прошел бы мимо. Но сегодня был особый случай.
— Странное дело, Эристави, — проговорил он, останавливаясь перед художником. — Там, на другом берегу, могила. Мы ведь не оставляем своих на чужих планетах… Но там — имя человека.
Они возвращались к своему коттеджу, стараясь ступать как можно тише, словно боясь вспугнуть густую жаркую тишину бесконечного полдня. Когда они подходили к дому, внутри его раздался мелодичный удар гонга и благодушный немолодой голос возвестил: «Солнце село. Спать, дети мои, спать. Завтра я разбужу вас на рассвете. Приятных сновидений».
Солнце стояло прямо в зените, и они взбежали по горячим доскам крыльца, ступая по собственным теням, и когда они перешагнули через порог, проемы окон и дверей бесшумно затянулись непрозрачной пленкой. Сумеречная прохлада наполнила дом шорохами влажных листьев, гудением майского жука и мерцанием земных звезд. А там, снаружи, продолжало сверкать бешеное белое солнце и до заката его оставалось еще больше ста земных дней…
Воспоминание о солнце вернуло Генриха к действительности. Озеро, могильный камень с лиловой надписью… Все это приобрело четкость и правдоподобие бреда. Еще немного, и он совершенно перестанет владеть собой. Солнце, надоевшее до судорог, где ты?..
Дождь прекратился, когда он уже терял сознание. Час ли прошел или три — этого он не мог определить. Тучи все так же ползли, чуть не задевая верхушки деревьев, и между ними и туголиственной крышей этого необычного надводного леса плотной пеленой стояло марево испарений. Генрих обернулся, пытаясь сориентироваться, и невольно вздрогнул: еще одна туча, чернее прежней, шла прямо на него. Хотя нет… не шла. Стояла.
Он никогда здесь не был, но сразу же узнал это место по многочисленным фотографиям и рассказам: это были Черные Надолбы, одна из загадок Поллиолы — огромный участок горного массива, без всякой видимой цели весь изрезанный ступенями, конусами, пирамидами, где скальные породы были оплавлены неведомым жаром. До этой чернеющей гряды было совсем недалеко — метров двести, и Генрих, не задумываясь, прыгнул вниз, в мутноватую, подступающую к самой листве воду. Течение подхватило его, понесло от одного ствола к другому; он экономил силы и не особенно сопротивлялся. Два или три небольших водоворота доставили ему пару неприятных минут — пришлось погружаться с головой в воду. Он уже начал бояться самого страшного — что он потерял направление и теперь плывет в глубь водяного лабиринта, когда перед ним вдруг черным барьером поднялась базальтовая стена. Если бы не дождь, поднявший уровень воды, эта стена стала бы почти непреодолимым препятствием на его пути. Сейчас же он проплыл немного вдоль нее, отыскивая место, где она шла почти вровень с водой, и наконец ползком выбрался на берег.
И только тут он понял, что больше не в состоянии продвинуться вперед ни на шаг. Даже вот так, на четвереньках. Он лежал лицом вниз, и перед его глазами влажно блестела полированная поверхность черного камня. Пока нет солнца, он позволит себе несколько минут сна, а за это время прилетит вертолет. Он нащупал на поясе замыкатель автопеленга. Контакт. Ну вот, еще минут тридцать — сорок, и все закончится.
Он медленно прикрыл глаза, но темнота наступила раньше, чем он успел сомкнуть ресницы. Сон это был или воспоминание? Наверное, сон, потому что он попеременно чувствовал себя то Генрихом Кальварским, то каким-то сторонним наблюдателем, или вдруг начинал ловить мысли собственной жены — то, чего ему не удавалось в течение всей их совместной жизни. Он слышал ее. Сновидение отбросило его назад, в прохладу вчерашней ночи, и южные звезды мерцали в едва угадываемых окнах.
— Оставь нас в покое, — просил он. — Или ты действительно хочешь натолкнуть Эри на мысль о свежем бифштексе?
— Что за пошлость — наталкивать на мысль! Если бы я хотела свежего мяса, то я бы ему так и сказала: поди, застрели бодулю и зажарь мне ее на вертеле.
— И подстрелит, и зажарит?
— И подстрелит, и зажарит.
— И на попечении этого браконьера остается моя жена, когда я отбываю на Капеллу?!
— Надо тебе заметить, что ты слишком часто это делал, царь и бог качающихся, сейсмонеустойчивых земель. Слишком часто для любого браконьера — но только не для Эри.
— И его божественной, недоступной, неприкасаемой Герды.
— И его божественной, да, недоступной, да, неприкасаемой Герды.
И тут он услышал не слова, а ее мысли. Какая жалость, повторяла она, какая жалость… Пока все напрасно. Она действительно не пыталась навести Эристави на мысль об охоте — зачем? Она охотилась сама. Но ее охота здесь, на Поллиоле, пока была безрезультатной. Она расставила капкан — цепкий капкан собственного каприза — и осторожно, круг за кругом, загоняла в него Генриха. Он должен был сдаться, сломиться в конце концов — попросту махнуть рукой. Он должен был в первый раз в своей жизни подчиниться ее воле — но с этой поры она не позволила бы ему забыть об этом миге подчиненности всю их оставшуюся жизнь.
Но дичь ускользала от нее, и Герду охватывало бешенство.
— Хорошо! Я больше не прошу у тебя ничего, даже такой малости, как одно утро поистине королевской охоты. Нет так нет. Теперь меня просто интересует, насколько всемогуще это рабское почитание параграфов и правил и твое твердолобое нежелание поступиться ради меня хоть чем-то. Меня интересует, почему ты, мой муж, не хочешь выполнить мое желание. Эристави смог бы, хотя, насколько я помню, я не позволяла ему коснуться даже края моего платья.
— Потому что это значило бы нарушить закон.
— Да его тут все нарушали! Ты что, не догадываешься? Все, кто приписывал на нашем пергаменте: «Не охоться!» Думаешь, почему? Да потому, что при всей своей привлекательности здешние одры, конечно, несъедобны. Я об этом давно догадалась и, как видишь, мечтаю не о бифштексе…
Он понял ее, почувствовал, как она смертельно устала, и вовсе не от нескончаемого полдня Поллиолы, а от собственного вечного пребывания в двух ипостасях одновременно: Герды Божественной и Герды Земной. Шесть лет назад перед ней встал трагикомический выбор Коломбины — между сплошными буднями и вечным воскресеньем. Она выбрала первое. Но воскресные, праздничные огоньки продолжали дразнить ее изо всех углов — и Эри, и не только Эри. Он был самым верным, самым восторженным, самым почтительным. Но были же и сотни других. Тех, что ежедневно видели ее в передачах «Австралифа». Самые сумасшедшие письма она получала с подводных станций. Да и китопасы были хороши — если бы не стойкая флегматичность Генриха, дело давно уже дошло бы до бурных объяснений.
Атмосфера бездумной восторженности — питательная среда, в которой культивируются хорошенькие теледикторши, — незаметно стала для Герды жизненной необходимостью, когда она, на свою беду, случайно попалась на глаза самому Кальварскому. И все пошло прахом. Если на телестудии с грехом пополам он еще проходил как «супруг нашей маленькой Герды», то во всей остальной обжитой части Галактики уже она сама была обречена на вторые роли. И даже на эти роли, рядом с Кальварским, годилась такая особа, которая смотрелась по высшему классу. Это требование было соблюдено, и Генриха больше ничего не волновало: рядом с ним была Герда, а в остальном — хоть трава не расти.
За шесть лет супружества роли не переменились, почти не изменился и сам Кальварский. Герда знала — что бы она ни сделала, ему все будет безразлично. Она вот так, босиком, может взобраться на Эверест, а он только пожмет плечами.
…И странность его полусна, заставлявшая его дословно воспроизводить все происшедшее минувшей ночью, принудила его словно воочию увидеть… и услышать ее.
— Я жду, — напоминает Герда, и ее свистящий шепот разносится, наверное, по всей Поллиоле. — И я не шучу!
Немигающие, остановившиеся глаза обращены к Эристави. Он знает, что эта женщина не шутит; он знает, что недопустимое произойдет, и не только потому, что так повелела она. Просто слишком долго тянулось другое недопустимое — не имея на то никаких прав, он все-таки находился подле этой женщины. Это не могло кончиться просто так, ничем. Но ведь чудовищные поступки не всегда расшвыривают людей, подобно взрыву — иногда они связывают. Сопричастностью пусть — но связывают… Он поднимает свой десинтор — прицельный двенадцатимиллиметровый среднедистанционный разрядник. Он был слишком хорошим стрелком, этот потомок древних охотников, и никогда не пользовался разрывным оружием. Он и сейчас знает, что не промахнется, и если медлит, то только потому, что так и не может решить — все-таки промахнуться ему или точным выстрелом в глаз уложить эту вполне земную на вид оленюшку?..