Когда музыка прекращалась, часто чьи-нибудь слова низвергали его с этих высот в обычный и внецветный мир силуэтов. Кто-нибудь говорил: "Прелестно", или: "Мне это меньше нравится",- и он холодел при мысли, что можно пытаться выразить словами только что пережитое. Откуда взять слова? Какими их сочетаниями изобразить все, что накатило, пронеслось и отхлынуло? Он вставал, бледный, и, забыв дорогу, выставив вперед обе руки, искал выхода. И выйдя, ясно слышал, как там шепотом говорят. "Бедный, на него так сильно действует музыка!" Бедный? И это нищие говорят про миллиардера! Уйдя к себе, он рыдал, потрясенный неизмеримым величием и богатствами своих владений.
* * *
Профессор навещал его ежедневно и взял с него слово, что он будет лежать на спине, приподымаясь и вставая как можно реже. И тогда можно будет скоро произвести первый опыт.
Будьте спокойны, повязки не трогайте и не волнуйтe себя ожиданиями.
Он отвечал, что, конечно, не волноваться не может. Ему обещают переход в другой мир, не меньше; это - как бы вторичное рождение. Но ребенок, рождаясь на свет, не имеет за плечами опыта жизни, уже сложившегося мира представлений, а человеку тридцати лет это не так просто. И он прибавил:
- А впрочем, профессор, почем мы знаем, может быть, и у новорожденного был раньше свой особый мир, взрослым непонятный?
- То есть какой же такой мир?
- Ну, мир небытия. Я вот тоже как бы пытаюсь явиться из мира небытия. Для меня-то он дорог и важен, а для вас он просто не существует.
Профессор сказал:
- Э, вы все эти мысли, дорогой мой, оставьте. Мы обо всем этом поговорим этак через годик или раньше. А сейчас ни к чему распускать нервы. Вы - человек интеллигентный, можете себя сдерживать.
Потом прибавил, взяв руку:
- А ну, пощупаем пульс. Пульс хороший. Будьте же молодцом. Мы с вами готовим ученому миру сюрприз. И уж начав доведем до конца.
Слепой ответил, что от души желает профессору успеха.
- Еще бы вы да не желали!
- Да нет, я не уверен, что для меня это будет хорошо.
Профессор рассердился:
- Уши бы мои вас не слушали! Какой вы сейчас человек? А будете человеком.
Перевязки делались в темноте; только за спиной ставилась зависимая свечка. Удара, как при операции, пациент не чувствовал, но одной секунды, пока повязка менялась, было достаточно, чтобы к его сердцу подкатывал опять тот же словно бы шар, который потом дробился на малые и мельчайшие. Его это пугало - профессора радовало.
В один из следующих визитов профессор сказал:
- Вы запомните, это вам зрячий говорит, что в мире много прекрасного, ради чего стоит потерпеть, и что видеть большое счастье. Природа прекрасна, и краски чудесны, и там всякие здания, и особенно люди. Увидите, что такое красивая женщина, вам этого мало?
- Самой красивой женщиной мне кажется моя сестра.
Профессор промычал неопределенно. Сестра слепого была дурна собой,- но не говорить же об этом! Он отшутился:
- Теперь вы и сам будете красавцем. Первое время в очках, а потом их бросите.
Этот разговор вызвал в слепом ряд неотвязных и томительных мыслей. По мычанию профессора он понял, что его сестра не считается красивой. Сестра, которая его воспитала и всю жизнь о нем заботилась с неизменной добротой! Если она не красавица,- что же называется красотой? Сочетание каких-то непонятных красок и линий? Но ведь самое слово "сестра" - красота!
И было еще - уже совсем личное, смешное и стыдное, о чем он долго не решался спросить. Вот теперь у него будут глаза, настоящие, открытые и видящие. У этих глаз будет свой цвет, как у всех человеческих глаз. Какой же цвет?
Он преодолел стыд и спросил профессора, который весело засмеялся:
- Ага! Интересно? У вас глаза, мой дорогой, карие и даже темно-карие. Да неужели же вы этого до сих пор не знали? И это очень, по-моему, красивый цвет, дай Бог каждому. И женщинам нравится.
Теперь он лежал и думал о том, что значит - карие глаза? Из многих цветов этот был самым непонятным и неощутимым. Голубое - зеленое - красное соединялось с различными представлениями в других областях, ему доступных. Самый звук этих слов о чем-то намекал: голубое любовь, зеленое - звучание крыльев мухи и шуршание травы, красное - кровь, боль, вообще резкое. Карий ничего не значит, хотя часто говорят и о карих глазах. Но до сих пор о цвете его глаз никто никогда ему не говорил,- да и был ли у них цвет?
Когда его навестила сестра, он ее спросил:
- Ты знала, что у меня карие глаза?
Она поспешно ответила:
- Боже мой, это так хорошо!
- Ты этого не знала раньше?
Но она опять сказала:
- Я очень люблю этот цвет.
- А у тебя? Какие у тебя глаза?
- У меня тоже карие, но не темные.
Он обрадовался и после разговора с сестрой чувствовал себя счастливым и спокойным, даже больше - переполненным предстоявшей радостью, которую только теперь стал ощущать ясно. Бодро встретил и профессора:
- Ну, я теперь готов и нисколько не волнуюсь. Я кое-что узнал и понял.
Но что - не сказал. Профессор пообещал завтра снять повязку. Его и это не взволновало: пусть волшебное произойдет! Он уже привыкает к этой мысли. Пусть чудо будет - это весело! Карими глазами, глазами сестры, он увидит все то, что видят другие. То, чего они не видят и что знает он,- останется при нем.
* * *
В последний день он удивил профессора признанием:
- Если что-нибудь я хотел бы видеть, уж не знаю как, то это прежде всего часы. Часы бьют за окном, на башне.
- Все увидите. Почему часы? Вы людей увидите.
- Людей я все-таки знаю; вещи, конечно, интереснее. Но часы - это мне представляется сказкой! Неужели это видно? Скажите, профессор, это высоко, когда их слышно оттуда, на башне?
Профессор и не понял, и не ответил. Взрослый слепой человек может быть наивнее зрячего младенца. И почему именно часы?
В день опыта в отведенной ему комнате был кроме профессора тот, которого он назвал тогда голубчиком, его ассистент. Входила и выходила сиделка, ее шаг был мягче и мельче. Затем позволили войти его сестре, он просил, чтобы она присутствовала при снятии повязки - его новом рождении. Разговаривая с нею, он считал шаги других вошедших: все были мужчины, и их было шестеро. Он знал, что это - врачи и студенты, которым профессор показывает свой опыт: только избранным.
Сестра стояла рядом с ним и держала его руку, когда профессор, вдруг изменив свой обычный шутливый и приветливый тон на строгий лекторский, заговорил:
- Ну-с, мы можем приступить. Занавеси откиньте, а ставень приотворите - вот так, достаточно. Дневной рассеянный свет хоть и сильнее, но меньше действует, чем выходящий из одной точки, из лампы и свечи.
Потом продолжал, как будто читая:
- Я уже говорил, что ни мы, ни наш пациент не можем ждать... как бы сказать... необыкновенного происшествия. Когда мы возвращаем зрение утратившему его недавно или хотя бы в раннем детстве, то его глаза легко и довольно свободно возвращают себе уже знакомые впечатления, очертания и краски. У слепорожденного этот процесс должен происходить иначе, как он происходит, например, у родившегося ребенка: сетчатка глаза все отметит и отразит, но в сознание это передаться сразу не может; к этому глаза привыкают лишь постепенно. Так что какого-нибудь чуда внезапного открытия нового мира линий и красок мы ожидать, конечно, не можем. Именно поэтому мы должны действовать осторожно и с разумной постепенностью, переходя от темноты к полумраку и затем к свету.
Повернувшись к окну, профессор сказал:
- Пожалуй, еще немного затените; вот так.
И продолжал:
- Так что, господа, чуда в этом во всем нет, но зато есть большее: победа науки, победа нашей общей настойчивости и нашего, я бы сказал, трудолюбия. А теперь...
Профессор на минуту остановился, а его пациент сжал руку сестры. Ее рука дрожала, но он был спокоен и внимательно слушал профессора. От всякого волнения его отвлекла внезапная догадка, что, в сущности, профессору и всем остальным, кроме его сестры, совершенно безразлично, какой мир он утратит и какой приобретет, а важно для них только то, как частичка его организма, какая-то сетчатка, воспримет и передаст сознанию внешнее и случайное. Значит,- они его не видят, а он их, видит и понимает: они одинаковы, как чашки сервиза, но его любимой чашки среди них нет. Он еще крепче сжал руку сестры и подумал: "Надо бы как-нибудь проще!"