Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Однако 3 июня, когда немцы начали бомбить парижские улицы, мне пришлось сказать Анни, что война идет полным ходом.

ЭТОТ НАЛЕТ МОЖНО НАЗВАТЬ АКТОМ САМОУБИЙСТВА, СВИДЕТЕЛЬСТВОМ ОТЧАЯННОГО ПОЛОЖЕНИЯ НЕМЦЕВ, И В ДОКАЗАТЕЛЬСТВО СМЕХОТВОРНОСТИ ПОДОБНОЙ АТАКИ ФРАНЦУЗСКОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО ОБЪЯВЛЯЕТ, ЧТО ОСТАЕТСЯ В ПАРИЖЕ И НЕ ПОМЫШЛЯЕТ О ТОМ, ЧТОБЫ ЕГО ПОКИНУТЬ.

Стоический дух газетных статей был куда убедительнее, чем самая искусная ложь, какую я могла бы измыслить. Я не стала вдаваться в подробности, Анни не стала меня расспрашивать — она тоже была всецело поглощена Камиллой.

Я решила не покидать город, что бы ни случилось, и не изменила этого решения. Даже тогда, когда Рейно, правительство и все министерства трусливо бросили разоренную столицу на произвол судьбы, а следом за ними ударились в паническое бегство тысячи простых парижан.

Наступило 10 июня. Говорили, что немцы уже меньше чем в пятнадцати километрах от Парижа и что итальянцы вступили в войну на их стороне. Почти все мои друзья и все наши знакомые были уже далеко; некоторые из них предлагали мне ехать вместе с ними, умоляли не оставаться здесь одной с маленьким ребенком. Но меня гораздо больше пугала перспектива скитаться по дорогам, в толпе обезумевших беженцев, с грудным младенцем на руках — я боялась погубить ребенка.

Единственными передвижениями, которые я позволяла себе и Камилле, были наши ежедневные прогулки. Ничего я так не любила, как эти мирные часы, когда мы гуляли по улицам и паркам, под деревьями, среди воркующих голубей. Торговцы — из тех, кто не уехал, — заглядывали в коляску, и это придавало им оптимизма: можно ли проиграть войну, если у нас по-прежнему рождаются дети! Сообщив мне очередную новость, будто «Соединенные Штаты объявили войну Германии», или «французские войска перешли в грандиозное контрнаступление, используя резерв главного командования», или что «Гитлер очень болен и может передать власть Герингу», они переводили взгляд с ребенка на меня и добродушно восклицали: «Просто невероятно, до чего она похожа на вас, мадам!» Все эти мнимые истины утешали обе стороны, ибо всем нам хотелось в них верить.

Люди на улицах напоминали мне бегущих зверей, полных решимости, но обреченных. Я не могла не презирать их, я считала их трусами.

А потом однажды я увидела и его.

Я сразу же узнала его, несмотря на бороду и всклокоченные волосы, узнала по строптивому виду. Его лицо было таким же замкнутым, как в день нашей последней встречи, осанка — такой же надменной. «Мерзавцы, сволочи, негодяи!» — сначала мое внимание привлекли эти оскорбления, которыми прохожие истерически осыпали группку арестантов, скучившихся на другой стороне улицы, напротив кафе «Пьемонт». Трое охранников, решивших выпить и расслабиться, явно перебрали и издевались над своими жертвами, которые просили дать им воды.

— Если хотите пить, писайте в горсть, да и пейте!

— А ну вперед, гниль вонючая!

Этих несчастных тоже настигла война — их переводили в другую тюрьму, подальше от наступавших немцев. Я дождалась, когда группа подойдет ближе, и, подозвав одного из охранников, замыкавшего шествие, спросила, нужны ли ему деньги. Его глаза жадно блеснули, но он молчал, не понимая, чего я от него хочу. Я сказала, что у меня есть 200 франков — он получит их, если отпустит этого человека. Он почти вырвал деньги у меня из рук: при таком раскладе этого типа все равно освободят — не он, так боши, — лучше пусть ему достанутся… Он шумно прокашлялся и сплюнул на землю.

— А почему этот?

— Потому что он старик.

— Мало ли тут стариков.

— Он похож на деда моей дочки.

И я кивком указала ему на коляску, которую продолжала машинально покачивать; этот жест ничто не могло остановить. Он ответил: «ясно», пожал плечами и удалился, сунув деньги в карман. Я не стала дожидаться, когда он освободит пленника; я сделала то, что сочла нужным, а остальное от меня не зависело. Это случилось 6 июня. У меня было такое чувство, будто я выплатила свой долг.

Мне очень хотелось сообщить Анни, что ее отец освобожден, но как приступить к этому, если прежде я побоялась сообщить ей о его аресте? Ведь тогда она захотела бы поехать к матери, я не смогла бы ее удержать, и мне пришлось бы распрощаться с ребенком. Тем не менее я поручила Жаку позаботиться о том, чтобы ее мать ни в чем не нуждалась. Он рассказал мне, что к ней почти каждый день заходит какой-то молодой парень. Я почувствовала себя не такой виноватой, узнав, что она не совсем одинока.

Я, конечно, поступила скверно, что и признаю. Но, с другой стороны, и эта женщина, наверное, не слишком-то любила свою дочь — по крайней мере, за все время ее отсутствия она не написала ей ни одного письма. Хотя это меня как раз не очень удивляет: думаю, она ни за что на свете не хотела помешать дружбе своей дочери с «богачкой», надеясь извлечь из наших отношений какую-нибудь выгоду и для себя. Нет ничего отвратительней бедной родни, когда на кону стоят деньги.

Софи читала мне мораль: мол, есть на свете вещи, какие можно делать и каких делать нельзя; что я скажу, если в один прекрасный день вот так же поступят с моей дочерью? Перед очарованием Анни мужчины устоять не могли — кому и знать это, как не мне, — но ведь и я в свое время поддалась ее чарам, да и Софи, мне кажется, ее очень полюбила. Однако Софи была мне предана. И все же я до сих пор не понимаю, почему она поддержала меня в этой истории, где все вызывало у нее отвращение — ложь, предательство, подлог.

Я советовала Софи уехать, ей было слишком рискованно оставаться в Париже. Говорила о евреях, которые пополнили ряды беженцев. Вот этих людей я не презирала, мне пришлось читать в газетах статьи, предвещавшие для них самое страшное. Те, кто утверждают, что еще не знали в то время о концлагерях, — лжецы. Но Софи ничего не хотела слушать. Она не оставит меня, пока месье не вернется с фронта; она обещала ему беречь меня, а она человек слова. И потом, она ведь прежде всего гражданка Франции, и если французы захотят с ее помощью посадить немцев в лужу, то она всегда готова! А пока я могу называть ее Мари, как зовут всех парижских служанок, и разве ее нос, если хорошенько приглядеться, не похож на милый бретонский носик? Немцам и в голову не придет ее заподозрить. Ох, не нужно было мне смеяться над словами Софи, не нужно было соглашаться с ней. Я должна была приказать ей немедленно уехать. Ибо в конце концов посадили-то ее, и не в лужу, все было гораздо страшней.

Они вломились к нам в дом ранним утром, на рассвете. Двое немецких полицейских в штатском. Их рутинный спектакль был разыгран у меня на глазах. Не волнуйтесь, мадам, это не арест, а простая формальность, потом она, вполне вероятно, сможет вернуться домой, хотя… пусть, на всякий случай, соберет свои вещи. Пока Софи складывала чемодан, они зорко следили за ней, а когда пошла в туалет, один из них сунул ногу в дверной проем, чтобы не дать ей запереться. До сих пор не понимаю, как им удалось ее найти. Я уже несколько месяцев запрещала ей высовывать наружу свой «бретонский» нос и сама ходила за продуктами, а она сидела дома, занимаясь хозяйством и Камиллой. Даже когда звонили в дверь, она не открывала. Оставалось одно: кто-то на нее донес.

Как же она обнимала и целовала Камиллу перед уходом! Какие нежные словечки нашептывала ей на ушко! Ее глаза блестели от слез и ярости, но она сдержалась и не заплакала. Она так крепко прижимала ее к груди, что один из полицейских вдруг отвел меня в сторонку и спросил:

— А это точно ваш ребенок, мадам?

Эта фраза, которой я всегда безумно боялась, прозвучала сейчас так некстати, в такой тяжелый момент, что меня обуял истерический смех. Софи обернулась и непонимающе взглянула на меня.

— Я смеюсь, Мари, потому что месье просит меня засвидетельствовать, что Камилла не ваша дочь.

Лицо Софи на миг озарила ласковая улыбка — такой она и осталась в моей памяти.

Это она сообщила мне, что Париж объявлен открытым городом: повсюду были расклеены плакаты с этим сообщением. Никто не знал точно, что это значит, но все понимали, что ничего хорошего нас не ждет. Мы чувствовали, что готовится нечто ужасное. Это было 12 июня 1940 года. Ходили слухи, что немцы приближаются к Парижу.

36
{"b":"220576","o":1}