Пигмеи при виде этого зрелища и при звуках эпиталамы пали ниц в ожидании конца света. Директор госпиталя, профессор Аббас, тогда вызвал к себе Патрика и запретил ему дружбу с загадочным существом.
Как смеялась тогда Машка, как она тогда смеялась! Машка... Машка... мадмуазель Кулаго... Как странно сейчас вспоминать, а ведь было и у нас с ней «шепот, робкое дыханье» в африканском кустарнике. Кем была она тогда, нынешняя московская иностранка, потаскушка, пьянчужка? Она была тогда русской француженкой, эмигранткой в третьем поколении. Чиста и радостна, как ранняя зарница христианства.
– Мой дедушка был военный, – лепетала она, – сначала кавалерист, а потом летчик. Он очень много воевал, тре бьен, а потом отступил с войсками.
– С какими войсками? – интересовался я.
– С нашими войсками. С русскими. Отступил в Европу.
– Ты ошибаешься, дочка, – говорил я, целуя ее туда-сюда. – Русские войска никуда не отступали. Отступили белые, всякая шваль антантовская, а русские, то есть красные, остались.
– Ну что ты, милый! – Она расширяла глаза. – Русская армия вся отступила, а красные – это китайцы, латыши и евреи. Еще матросы и чекисты, – добавляла она, подумав.
– Умный у тебя дедушка, – говорил я.
– Неглупый, – соглашалась она.
Как она входила, я помню – помню, как она входила на утреннюю докторскую конференцию в своих полотняных штанах и джинсовой рубашке, эдакая чертовка, рассыпала сигаретный пепел, говорила птичьим своим голоском: «Сава!», и все доктора: русский, янки, японец, итальянец, финн, поляк, и главный врач, пакистанец Аббас, отвечали ей со своими национальными улыбками «сава», и под флагом ООН в дебрях Катанги воцарялось благоденствие.
Тем временем влюбленный Патрик Тандерджет весьма страдал. Однажды он пришел ко мне под сильным газом и сказал, что ему не дает спать одна большая мысль. Какая же мысль? А вот какая: с одной стороны, мисс Кулаго как русская по крови принадлежит мне, но с другой стороны, она все-таки гражданка западной державы, то есть Свободного Мира, а из этого можно сделать противоположные выводы.
– Патрик, ты же умный человек, – урезонил я его, – и ты должен понимать, что мир держится на очень шатком равновесии. Мощь стран Варшавского пакта так огромна, что ты и представить себе не можешь.
– В самом деле? – удивился он.
– Клянусь! Кроме того, Пат, не забывай, что сейчас нас осеняет голубой флаг ООН, надежда всего человечества.
Он ушел в ночь и долго хрустел валежником в лесу возле госпиталя, вспугивая стайки обезьян и одиноких гиен.
Однажды я прочел Машке стихи Гумилева про изысканного жирафа с озера Чад. Она удивилась: ты советский, а читаешь стихи русского поэта? Ах, Маша, Маша... В другой раз она услышала у меня записи Окуджавы и вдруг заплакала – что это, откуда, чей это голос летит из советской пустыни? Она вдруг поняла, что страна, из которой прибыл ее африканский любовник, ей неведома.
Наши эротические ночи шли одна за другой, и мы засыпали обычно опустошенные и счастливые, словно чемпионы после удачных стартов, но однажды меня вдруг одолели воспоминания о прошлом, о юноше фон Штейнбоке, о сопках под луной, о зеленой звездочке над магаданским сан-пропускником, я забыл тогда о Машке и стал молиться. Вдруг она вздохнула рядом.
– Как же они верят тебе?
Я и сам не очень-то понимал, почему ОНИ мне верят. Собственно говоря, а почему бы ИМ мне не верить? Я отлично просвечиваю рентгеном пигмеев, накладываю пневмотораксы на разлохмаченные легкие, даже богине Метамунгву я назначил инъекции стрептомицина и витамина В-прим и этим, конечно, способстовал укреплению престижа своей великой отчизны, развеял еще одно смрадное облачко антисоветской пропаганды племен Малави. Почему бы ИМ не верить мне?
Мы с Машкой так были заняты друг другом, что даже не заметили, как вокруг началась война. На горизонте кажется что-то горело персонал, кажется, нервничал, крутил ручки транзисторов, откуда верещали дикторы по-французски, по-английски, по-суахили, но мы только смотрели друг на друга и улыбались. Машка, кажется, всерьез собралась замуж за меня.
Однажды мы с ней сентиментально скользили в двухместной байдарке по озеру, когда низко над водой пронесся реактивный самолет с какими-то дикими опознавательными знаками. Длинная полоса фонтанчиков молниеносно прошла мимо байдарки и погасла вдали, а спустя минуту над водой вздулся кровавый пузырь и всплыл крокодил с распоротым брюхом.
– Вот бы я начистил хавальник этому фрукту за такие хохмы! – не на шутку рассердился я.
– Какой ужас! Начистил! Хавальник! Фрукт! Хохмы! Что это? Кес ке се? – смешно морщилась Машка. Эмигрант-ское ее ухо не всегда выдерживало новых современных перекатов «великого-могучего-правдивого-свободного».
А самолет уже возвращался, плевал огнем, и крови в озере становилось все больше, а на берегу загорелся инфекционный барак и баобаб во дворе госпиталя. Последовавшая за этим ночь объективно была вполне ужасной. Бои приближались к нашему благословенному озеру. Уступы гор то и дело озарялись вспышками огня, джунгли оглашались близким лаем автоматов.
Весь персонал собрался в библиотеке. Католики (их было большинство) во главе с отцом Клавдием то и дело вставали на колени перед портативным алтарем, мусульмане вершили намаз, буддисты сидели с закрытыми глазами, Тандерджет с механиком-уругвайцем Ланцем давили одну за другой «Блэк энд уайт», а я читал Машке вслух учебник дарвинизма для советских школ. Ты должна знать, бэби, какое воспитание получил твой будущий муж.
Этот учебник я повсюду возил с собой. Там была картинка, изображающая ужасный мир доисторических животных, крайне неприятный глазу современного владыки Земли. Под водой, например, с хищными поползновениями двигался стремительный морской ящер. В воздухе носились друг за другом когтистые, клыкастые, перепончатые птеродактили. На берегу под гигантским хвощом раскорячился безумный плезиозавр. Поражало обилие бессмысленных тварей, одержимых одной идеей – сожрать кого-нибудь, и побыстрее, пока тебя не сожрали.
Однако самым интересным персонажем картины был, конечно, некий незадачливый динозавр, лишенный головы. Все у него было на месте – колоссальное мускулистое и мясистое тело, длиннейший хвост, колоннообразная шея, не хватало лишь маленькой детали – головки, вес которой, как известно, у динозавра равен одной семитысячной части веса всего тела. Кто-то несколько месяцев назад откусил ему голову, он даже и заметить не успел, кто именно, и теперь бедолага меланхолически шлепал по мелководью, обескураженный тем, что нечем кушать, да и пищи, собственно говоря, не было видно, ибо рот и глаза располагались у него все-таки на голове.
* * *
ОТ АВТОРА. В этом месте мы прервем телефонную бубню Геннадия Аполлинариевича для того, чтобы рассказать о любопытной связи явлений.
Когда-то в позапрошлом мокром десятилетии Самсик Саблер, лежа за голландской печкой на продранной раскладушке, вообразил вдруг себя поэтом и записал на манжетах нечто в таком роде:
Проклинаю, икаю и вою!
Затаиться, свернуться и ждать,
Чтобы в папертниках и хвоях
Липкой гадиной жизнь продолжать,
Чтобы в древних гигантских секвойях,
Уцелевших в пожарах земли,
Никогда не встречаться с тобою,
Не пускать в ручейки корабли.
С кем – с тобою? Какие корабли? Какие ручейки? – уныло морщился поэт. Стих стоил бы по скромному подсчету двести старых рублей, будь в нем хоть гран здравого смысла, не говоря уж о звонкой рифме, недюжинной хватке, самовитости, боевитости, этих неотъемлемых качествах советского стиха.
Позднее, уже в годы славы, скульптор Радий Хвастищев отказался в пользу секретаря МОСХа от соискания «Государыни» и получил за это под мастерскую бывший овощной магазин. Оборудуя это помещение разного рода «станками», скульптор обнаружил в бочке довоенного еще рассола рядом с неразорвавшейся осколочной бомбой нижнюю челюсть небольшого, меньше человека, животного. Наверное, челюсть динозавра, подумал он и задумчиво глянул на глыбу голубоватого мрамора, полученного им недавно из Югославии в знак благодарности за статуэтку «Юность маршала Тито».