– Ну ведь это все равно, господа, что услышать, будто кто-то собирается звонить Берии, – сказал я.
– Что же, вы против переговоров, что ли? – спросила подруга почти красавца, совершеннейшая красавица.
– Нет-нет, простите, я вовсе не имел в виду никаких переговоров, я просто хотел сказать, что вот это желание позвонить Андропову не относится к числу тех эмоций, с которыми хочется начинать день.
Те из гостей, что услышали этот разговор, переглянулись. «Кто этот человек с таким неопределенным акцентом?» – говорили их взгляды.
– Простите, сэр, мы здесь все друг друга знаем, – сказал почти красавец, – а вот вас видим впервые. Откуда вы?
– Из Советского Союза, – сказал я, и тут уже чуть ли не вся гостиная повернулась ко мне с неподдельным интересом.
Далее последовал разговор с нарастающим количеством вопросительных знаков.
– Как вы очутились здесь?
– Меня выгнали из Советского Союза.
– Выгнали из Советского Союза?? За что???
– Ну, понимаете, я писатель…
– Писатель, которого выгнали из Советского Союза??? За что???? On Earth??? [3десь – За какие же грехи?]
– За книги.
– ???????
Тут вдруг поток вопросительных знаков иссяк; не пошел на убыль, а просто оборвался. Тема изгнания писателя из СССР «за книги» больше не развивалась, и на протяжении всего ужина мне об этом больше не задали ни одного вопроса.
Я начинал догадываться, что мы оказались в обществе самых что ни на есть левых. Джулия во время наших прогулок в обществе взрослого сенбернара и щенка-спаниеля, видимо, как-то неправильно меня вычислила, почему-то решила, что я принадлежу к «их кругу».
Интересно, догадалась ли Майя? Я оглядел комнату и увидел ее в дальнем конце. Разгоряченная, она что-то доказывала хозяину, а тот как-то от ее доводов обмяк, седые кудри замочалились. Красивой ладонью он как бы пытался размешать густоту Майиных аргументов.
– …Однако вы же не будете отрицать, что он выдающаяся личность, – услышал я.
– Он выдающийся подонок! – атаковала Майя. – Я там была и видела, как они, эти вожди, там живут, в какой роскоши посреди пустоты, я и его самого видела – наглый тиран!
– Они там ликвидировали проституцию, безграмотность, всем дали жилье… – говорил адвокат.
– Как в концлагере, – парировала Майя с излишней, о, несколько московской, пылкостью.
Речь шла об одном диктаторе одной островной страны.
«Вечер может кончиться тем, что нам укажут на дверь», – подумал я и тут же сморозил еще одну бестактность, высказавшись по поводу марксизма, что он хорош только для установления диктатур на задворках мира, а в цивилизованных странах устарел…
Мне было бы неловко высказывать эти, с московской точки зрения, общие места, если бы не изумленные взгляды гостей Джулии.
«Марксизм устарел?»
Нет, нас не выставили за дверь, однако несколько гостей довольно выразительно посмотрели на хозяйку дома (кого, дескать, привела?), и Джулии ничего не оставалось, как пожать плечами.
В дальнейшем ужин проходил и завершился вполне светски. Употреблялись хорошие вина, креветки, сыры и салаты, обсуждались новые фильмы и книги; политики, во избежание новых недоразумений, больше не касались ни свои, ни чужие.
В светской беседе, между прочим, выяснилось, что у доброй половины этих американских интеллигентов дедушки и бабушки, а то и родители прибыли на этот материк из России. «В каком-то смысле, – подумал я, – их марксистские убеждения – вещь наследственная. Дедушки и бабушки привезли с собой свою антиимперскую и антибуржуазную крамолу, и здесь она как бы законсервировалась. Как же можно усомниться в марксизме, если и папа в него верил, и дедушка?»
Глядя на этих приятных людей, внешне вроде бы таких уж «наших», а на самом деле совершенно глухих к нашим проблемам (как, возможно, и мы кажемся им глухими к их проблемам), я думал о той хитрой ловушке, в которой оказалась интеллигенция всего мира, об этой пресловутой «левой – правой «примитивке, разделившей людей по дурацким категориям, о наглом ее давлении, как бы полностью исключающем всякую возможность негоризонтального движения.
В конце семнадцатого века русский царь Алексей Михайлович начал формирование армии европейского образца. Вдруг выяснилось, что рекруты, деревенские пареньки, не знакомы с такими понятиями, как «левое» и «правое». Что делать, как направлять движение марширующих колонн? Какой-то фельдфебель придумал: на левое плечо солдатам под погон засовывали пучок сена, на правое – пучок соломы. «Сено!» – кричал фельдфебель, и рота поворачивала налево. «Солома!» – и рота исправно двигалась в правом направлении. Таким образом абстрактные в контексте Вселенной понятия получили вещественное наполнение. «Левая» и «правая» в современном мире лишены какого бы то ни было вещественного наполнения.
Однажды в Вашингтонском международном научном центре имени Вудро Вильсона мне случилось быть на докладе о польской «Солидарности». Это было за месяц до военного путча. Царил энтузиазм. Докладчик, только что вернувшийся из Варшавы, рассказывал о руководителях удивительного профсоюза, кто из них профессор, а кто сварщик, как они проводят дискуссии и просто как они живут, как одеваются и т. д.
Я тогда задал вопрос: а кем они себя считают, левыми или правыми? Вопрос этот озадачил докладчика, аудиторию да и меня самого.
В самом деле, кто они? Коммунистическая пресса называет их правой контрреволюцией. Стало быть, те, кто им противостоит, левые? Эти партийные бонзы, окруженные стражей, перевозимые в бронированных лимузинах?
Покажите на кампусе американского университета и тех, и этих и задайте загадку: кто здесь левый? Не сомневаюсь, руки студентов потянутся к тем, кто похож на них самих, – к парням в замызганных джинсах и паршивеньких свитерках, дерзко смеющимся, с традиционной рогулькой «V» над головой.
Позвольте, позвольте, но какие же это левые? Молятся, кладут кресты, причащаются на коленях перед священником… М-да-с, не вполне марксистской веры эти товарищи… чем-то от них попахивает чуждым…
В центре Вудро Вильсона разгорелся спор, в ходе которого решили, что «Солидарность» все-таки следует считать левыми или, точнее, левыми правыми, хотя, может быть, и не столь левыми, сколь правыми по сути… и левыми… тоже по сути. Тут время дискуссии истекло.
В мире в виде фона для вполне отчетливой и наглой политики царит терминологическая, семантическая, лингвистическая и эстетическая неразбериха.
В шестидесятые годы в СССР гуляла двусмысленная песенка: «Левый крайний, милый мой, ты играешь головой» – вроде бы про футболиста. Противостояли нам сталинцы во главе с Кочетовым, Грибачевым, Софроновым. Их почему-то называли правыми, как бы объединяя таким образом с республиканцами в США и с тори в Англии, как бы ставя рядом жутчайшего банщика Грибачева и вполне приличного сэра Антони Идена. Московскому левому обществу Софронов казался правее генералиссимуса Франко. Мало кому приходила в голову абсурдность этой диспозиции, никто почему-то не думал, что для Франко сталинцы – левые.
На Западе изгнанники с Востока нашли не так много друзей среди левых. Привычно из поколения в поколение и отчасти комфортабельно в условиях демократии сопротивляясь капитализму, эти люди морщились, когда мы говорили о нашем жизненном опыте в антикапиталистическом обществе.
Неужели западный левый интеллигент уже частично втянут в систему тоталитаризма? Мы не хотели в это верить, не хотелось терять привычный романтический образ свободомыслящего чудака, бросающего вызов предрассудкам и филистерству. Все-таки в комплексе левизны, казалось нам, идея личной свободы и чистой совести должна преобладать над идеологическими стереотипами…
Парижские «новые философы» оказались первыми среди тех, кто преодолевал круг заклинаний. Все они пришли с баррикад Латинского квартала 1968 года для того, чтобы назвать себя «детьми Солженицына» и заявлять, что слово «справедливость» для них дороже двухмерного измерения.