– Рада, – соврала я. Больше всего меня сейчас беспокоила проблема свалившегося на голову Нимотси. Решить ее одна я была не в силах, безвольное, бесхребетное существо. – Ты приедешь?
– Куда я денусь? Надо же это отметить. Форма одежды номер пять и выпивка за счет заведения. Буду через два часа. Кстати, расскажу тебе одну забавную вещь – ты умрешь! Я ведь хотела лететь самолетом, никогда еще не летела из Питера в Москву самолетом… Так вот, меня завернули. Сказали, что паспорт – не мой, вообще другое лицо, и выгляжу намного старше, – она помолчала, – лет на двадцать шесть. Вот видишь…
– Лучше бы я выглядела на девятнадцать, – я все еще боялась этой полной идентификации, но уже смирилась с ней.
– Мы подумаем об этом, – весело пообещала Венька. – Так форма одежды номер пять, не забудь.
– Да.
Я повесила трубку.
Нимотси стоял, прислонившись к дверному косяку, и внимательно прислушивался к разговору, скрестив руки на голой груди, – теперь он был в Венькиных джинсах, которые едва доставали ему до середины икры. Но, слава богу, свой архив он куда-то пристроил.
– Что, кто-то к нам припрется?
– Да.
– Надо же было так ошибиться! Значит, с мужиками у нашей фригидной самочки полные кранты, и она запрыгала по девочкам!
– Это не то, что ты думаешь, – мне не хотелось вступать с ним в дискуссию.
Я отправилась в комнату, за формой одежды номер пять – это была моя первая серьезная уступка Венькиному скрытому безумию. Каждый удачно подписанный контракт мы отмечали маленьким фуршетом, приправленным формой номер пять или «рабочей лошадкой»: комбинезон на голое тело, короткая джинсовая жилетка и серебряный браслет в виде чередующихся черепашек разных размеров. Венька сама выбрала одинаковые комбинезоны и одинаковые жилетки в каком-то навороченном магазинчике для стареющих хиппи. В придачу ей сунули кассету «Душа черного Перу» и плохо отпечатанную брошюрку Блаватской. Блаватской мы застелили мусорное ведро, а кассету слушали иногда под текилу. Венька любила текилу.
Нимотси продолжал доставать меня.
– Значица, теперь к бабенке приклеилась, а, Мышь?
Я молча одевалась.
– Знаешь, я часто о тебе думал раньше, когда был человеком, – лицо у Нимотси стало вдруг мягким и старым, и мне захотелось прижать его к себе, – когда был человеком, а не проклятым куском мяса, который ненавидит себя и боится всех остальных… Я даже пытался вспомнить твое лицо – фотографию я потерял, вернее, – она пропала. Нашу фотографию, помнишь? Я пытался вспомнить, но ничего у меня не получилось. Я даже не мог сказать – красивая ты или нет…
– Некрасивая, некрасивая, – я сжала зубы и перебросила через плечо лямку комбинезона, – я некрасивая, стареющая пресная дамочка, которая живет только за счет других людей. Становится ими. Но тобой я не стану, не надейся!
– И не надо, – он сел на пол, снова обхватил голову руками и застонал, – и не надо… Я никому не позволил бы жить в этом аду… Особенно тебе. А потом как-то мне приснился сон, и мне показалось, что он все объяснил… Про сиамского близнеца, про тебя… Как будто вы родились, сросшиеся затылками – того, второго, я не разглядел. Ваши родители испугались и рубанули ножом – прямо по затылкам. И все вышло как нельзя лучше, только в том месте у вас не росли волосы. У тебя – на затылке, а того, второго, я так и не разглядел. И вот теперь ты ищешь…
Это было слишком.
Я выбежала из комнаты, схватила сумку и через три минуты была на улице.
Мне было плохо – так плохо мне не было еще со смерти Ивана. Я любила Нимотси за то, чего он не знал во мне, и ненавидела за то, что знал. Оставаться с ним дальше было невозможно, дома ловить нечего, Венька приедет через два часа, нет, через час сорок минут… Ну что же ты плачешь, Мышь?
Я попыталась взять себя в руки; она приедет, отважная циничная девчонка, спящая сразу с двумя, и надает ему по рогам, и ударит под дых его безумным фантазиям.
А если хоть что-то окажется правдой – хоть что-то из того, о чем бредил Нимотси?..
Я тряхнула головой – к чертям собачьим, в конце концов, у меня есть Венька, а у Веньки есть Фарик, а у Фарика есть концы в милиции и ФСБ. Но сначала его нужно вылечить… Забавно это будет смотреться – усмиренный Нимотси в обществе Веньки, которую он наверняка примет за меня, форма номер пять, молодец девчонка, зацепила все-таки питерского лоха…
«Н-даа… Я ушла только потому, что больше не могла выносить Нимотси с его бреднями, а теперь получается, что в этом есть какая-то скрытая драматургия, что-то вроде милой шутки, розыгрыша – забавно будет посмотреть на Нимотси в компании Веньки, вот и проверим, так ли она похожа на меня, как пытается в этом убедить, моя девочка-хамелеон… Это даже похоже на мистику – как будто у тебя теряется нательный крест накануне Рождества, и все идет наперекосяк…»
Я никогда не теряла нательных крестов, потому что никогда их не носила, я даже не была ни в чем особенно грешна, если не считать машинописное подражание де Саду – у меня бы просто не хватило смелости даже на грех средней руки…
Так или примерно так я думала, сидя в соседней киношке, на льготном сеансе для пенсионеров, вполглаза наблюдая за занюханным американским боевичком: дерьмовое кинцо, вот только главный герой хорош, чертяга, тебе уж точно что-то подобное не обломится!
…На обратном пути я купила бутылку текилы и лимон – и обнаружила, что в моей сумке валяется записная книжка Нимотси и кассета – нашел, куда сунуть, конспиратор дешевый!
Лифт не работал, и, проклиная все на свете, я отправилась пешком на свой девятый этаж.
…Дверь в квартиру оказалась незапертой, из-за нее страшно хрипел хулиганствующий Том Вейтс – надо же, врубили на полную катушку, сволочи! Я тихонько толкнула дверь и вошла, то-то смеху будет, если Нимотси догадается поцеловать Веньку так же, как меня в аэропорту.
На кухне стояла начатая бутылка венгерского вермута, моего любимого – я никогда не отличалась изысканным вкусом: значит, Венька уже пришла.
Я отпила прямо из горлышка и, как была, с бутылкой в руках, направилась к плотно прикрытой двери в комнату.
За ней было тихо – кроме хрипящего Тома Вейтса, – никаких звуков. Я уже была готова толкнуть ее – а вот и я, голубчики, познакомились? – когда за ней раздался отчетливый звук разбивающегося оконного стекла. Он был таким резким и неправдоподобным, что его вполне можно к финалу песни: Том Вейтс любит такие штуки – женский голос, скрип тормозов за витриной дешевенького кафе, журчание виски, обязательно проливающегося на замызганный пластиковый стол в финале; но ужас положения состоял в том, что ничего такого в этой песне не было.
У меня вдруг подломились колени: мои детки в клетке поссорились и вынесли оконное стекло… обколовшийся Нимотси не удержался на подоконнике, как пьяный Иван семь лет назад… Венька запустила в него колонкой от музыкального центра (стулом, ботинком, футляром от машинки)… Происходило что-то неправильное, и, прежде чем я это поняла, раздался сдавленный, исполненный отчаяния крик.
И наступила тишина – кассета кончилась.
– Сваливаем, – сказал кто-то за дверью: это был чужой, грубый голос, никогда прежде не звучавший в моей жизни, – сваливаем по-быстрому.
Этот голос напрочь менял сюжет.
Всего лишь на несколько секунд я опередила тени, мелькнувшие за дверным матовым стеклом, – и оказалась в нише, где висели зимние вещи, пыльные и забытые до зимы. Я спряталась в них вместе с бутылкой вермута – несчастная, дрожащая от страха Мышь. Плохо соображая, что делаю, я натянула на себя твидовое пальто (господи, как мне нравилось это пальто, на три размера большее, купленное только для того, чтобы шляться в нем по дешевым кафешкам поздней осенью и записывать подслушанные фразы остро отточенным карандашом в стиле Хемингуэя), и оно тут же предало меня – оборвалось с вешалки с громким, заполнившим всю квартиру треском.
Я сидела ни жива ни мертва, похороненная под тяжелым твидом, и сквозь щелку видела измененную до неузнаваемости моим животным ужасом часть коридора. Свет стал нестерпимо ярким – значит, кто-то – он или они – открыл дверь и сейчас будет в коридоре, на расстоянии вытянутой руки, на расстоянии задержанного от страха дыхания.