– Кавалерия не пройдет, – сказал он.
– Мы, революционные повстанцы Украины, – заговорил Каретников, – вместе с вами будем бить Врангеля. Но кавалерии моря не перейти.
– Час назад, – спокойно возразил командующий, – перешла кавдивизия. Я надеюсь, что революционные повстанцы не захотят нарушить свой долг.
Командующий казался внешне спокойным и неторопливым. Он не обнаруживал перед махновцами своего нетерпения. Он ставил вопрос таким образом, будто только от его доброй воли зависит оказать им честь позволить перейти Сиваш и включиться в бой. Он знал партизанские нравы и не настаивал, хотя приходилось взвешивать и беречь всякую минуту. Каретников откозырял и вышел.
Командующему доложили, что у махновцев к седлам приторочены крепко стянутые снопы соломы и камыша. Они хорошо знали условия переправы через Сиваш и только оттягивали время, опасаясь какой‑нибудь ловушки.
Каретников и начальник его штаба то приходили к командующему, то снова уходили якобы для выполнения приказа. Дело затягивалось. Вода в Сиваше могла подняться до края, и необходимая подмога не подоспела бы на Литовский полуостров.
– И расцениваю вашу оттяжку, – сказал, наконец, командующий, – как трусость. Может, лучше бы вам разойтись по домам?
Этот прямой удар ошеломил Каретникова. Криво усмехнувшись, он бесшумно вышел. Вскочил на коня, хватил его плетью. Отряд помчался к Сивашу.
Вскоре из штаба 51‑й дивизии пришло донесение. Полки, поддержанные с Литовского полуострова, ночью приступом взяли Турецкий вал и преследуют неприятеля. То не было еще завершением задания, ибо впереди путь к Крыму преграждали мощные юшунские укрепления, однако падение Перекопа позволило дивизиям на Литовском полуострове включиться в общее наступление армии.
Командующий подписал приказ о дальнейшем развитии операции и только тогда позволил себе отдохнуть. Вконец утомленный человек прилег на лежанку и принялся растирать больное колено. Было шесть часов утра девятого ноября. Связисты начали передавать приказ. Подпись стояла – “Фрунзе”.
Двухдневное сражение под Юшунью – упорное и кровавое. И Юшунь взята, и в это же время героическим штурмом, штыковой атакой 30‑я дивизия одержала победу под Чонгаром. Стремительно и неудержимо армии ворвались в Крым.
Комиссар Герт догнал командира Интернационального отряда Ивана Половца.
– Глянь, какая чудная тачанка, – сказал Герт, – напоминает воздушного аса, выкрасившего свой аэроплан в красный цвет. Когда он показывался в небе, выглядело красиво, хотя и не практично. Тем не менее некоторый элемент психологического воздействия имелся.
– Что‑то вроде психической атаки, которую мы выдержали на Сиваше, – заметил Половец, разглядывая проезжавшую неподалеку красную тачанку.
– Толчея здесь, как на ярмарке, – сказал малой Сашко Половец, поглядывая направо и налево.
На странной тачанке сидело четверо. Спереди – бородач и безусый, у пулемета – длинноусый дядя и молоденький худенький красноармеец.
– Картина, – засмеялся Герт, – въезд победителен в последнюю цитадель барона Врангеля.
Позади слышались какие‑то выкрики. Бешеным карьером неслись всадники, с грохотом мчались тачанки, мелькая пестрыми коврами. Кони в лентах, ковры по самые колеса, стремительность, роскошь, опера.
– Как поспешают махновцы, – сказал Половец, – на Сиваше они посмирнее были.
– Пулеметами бы их, – отозвался Герт, – на грабеж спешат.
Махновцы заметили красную тачанку, узнали. Группа всадников отделилась от ватаги и, не сбавляя карьера, ринулась к тачанке. В воздухе заблестели клинки. На мгновение тачанка исчезла в потоке всадников. Потом они разбежались, как волки, и понеслись догонять своих.
Все произошло так молниеносно, что Половец с Гертом опомнились, когда с тачанки свалилось двое, а никем не управляемые кони пошли кружить наугад.
Затрещали беспорядочные выстрелы, но махновцы были уже далеко. Тачанку остановили. Откуда‑то появился Чубенко.
С разрубленной головой поник на пулемет кузнец Максим. По другую сторону тачанки сидел невредимый Данило, растерянно сжимая в руке железную розу. Кузнец еще трепыхался, как умирающая птица. Подъехали Половец с Гертом.
– Твой? – спросил Половец, увидев Чубенковы глаза.
Чубенко отвернулся.
– Войне конец приходит, – сказал Герт.
– Будешь сталь варить, Чубенко, – улыбнулся Половец.
– Звезда Альдебаран, – почему‑то произнес Чубенко, – журавлиный ключ вечности.
И взял у Данила розу.
В мозгу Данила запечатлелась картина: солнце, осень, запах смерти, конский пот, безграничная даль, радость победы и сталевар Чубенко с розой в руке у ворот Крыма.
АДАМЕНКО
– И во‑вторых, – я не мастер мартена, а так себе, сталевар, мастером у нас Федор Иванович, и, во‑первых, это мастер на вес золота, мастер‑голова, такого мастера я целый год искал, такие мастера не часто родятся. Это мастер старой выучки, может, он еще у Сименса уму‑разуму набирался, а по сименсовым чертежам сам Мартен первую печь строил.
Мой Федор Иванович мастер деликатный, и человек он тоже деликатный, вы поглядите, как он около печи ходит, со стороны сдается, что он просто лекарь, маленький беленький лекарь в железных очках, словно ему и дела нет до печи, а бредет он себе из больницы в больницу, после одной тонкой операции на другую, столь же тонкую операцию. Остановился около мартеновской печи, обдало его жаром из завалочных окон, полторы тысячи градусов жар, постоял старенький врач возле окон, за которыми рдеет истинное пекло. И будто в диковинку ему, чего это люди в такой жарище живут, и словно боязно ему, чего это вокруг такой грохот, вагонетки с мульдами подвозят, ворочается завалочная машина, гудит под ногами железный помост, рабочий, надвинув на глаза специальные очки, заглядывает в печь.
Словно и глядеть не хочет Федор Иванович на всю эту музыку, однако такой мастер стали вам никогда не встречался, я сам еще к нему не привык, я, сталевар Чубенко, порой еще его побаиваюсь – эдаких мастеров нужно на руках носить, а я – сталевар не вчерашний, повидал мастеров и сам какую угодно сталь сварю, сталь любой марки, любого сорта. Варил и хромо‑вольфрамовую, эту быстрорежущую и капризную сталь, а вот стою возле этого самого Федора Ивановича и завидую, хоть и не к лицу члену партии такая программа.
Вот это я и хочу сказать, товарищи, на нашем митинге, здесь, в мартеновском цеху, когда вы увидели первую выплавку стали чуть ли не во всей нашей республике, а что первую на Донбассе, за это я ручаюсь. Вы увидели, как мы разлили эту сталь по изложницам, была она в меру горяча и легко лилась, крепость ее такая, какую требует заказчик, а заказчик у нас один – Революция.
Сталь для железных конструкций и мостов – десять сотых и не более пятнадцати сотых процента углерода, от трех до шести десятых процента марганца, ну, там еще малость серы да фосфора, значит все как надо.
Заказчик мостов настроит по всей республике, мостов теперь недостача, а деревню с городом соединить необходимо, и завод с землей, и все нации да народы, царский режим мостов страшился, интервенты наши мосты уничтожали, а мы будем строить, вот первую плавку стали и разлили.
Федор Иванович готовит печь к следующей плавке, проверяет ее, может, где на поду выбоина, значит нужно наварить, может, порог подгорел, или шлак где застрял, надо печь нагреть, мульды с известняком, чугуном да стальным скрапом подкатить, – одним словом, чтоб через несколько часов вылить в изложницы сорок тонн прекрасной революционной стали, нельзя ничего задерживать.
И так помаленьку, смена за сменой, плавка за плавкой, кампания печи за кампанией, пустим в ход все мартены в республике, вари, республика, сталь, вари всех сортов – и на плуг, и на оружие, и на машину, и на рельсы, пустим в ход все мартены, настроим новых, наш Ленин – болен, товарищи, нужны мартены, нужно электричество, нужна индустрия на полный ход.
А по случаю первой после фронтовых боев выплавки стали послушайте маленько о том, как я в рядах авангарда рабочего класса добывал это право – лить сталь не в капиталистический ковш, а в свой – рабочий, трудовой и завоеванный. И времени я отыму у вас немного, вечеров воспоминаний я не люблю, просто скажем здесь в цеху поначалу друг другу несколько теплых слов, без складу и ладу, зато правильных и крепких, а потом, стиснув зубы, за работу – да так, чтоб земля гудела, и год и два, а может, десять, пока, наконец, не выберемся сами из темноты на свет и других не выведем, а жизнь у нас только одна, и будь она неладна, до чего она сладкая и болючая!