Смертельной опасности.
В чем, в чем, а в «смертельном» Никита разбирался. Он слишком давно стоял на краю пропасти, он слишком долго заглядывал в нее, он изучил все повадки смерти. Вот и сейчас – глядя на певичку и на ее чистый, сладковато-трупный, полуразложившийся голос, петлей обвивающий крепкую шею патрона, Никита сказал сам себе: «Кранты тебе, Ока Алексеевич. Она тебя в могилу загонит, как два пальца об асфальт…» Финал был ясен как день, во всяком случае – для Никиты, вот только кривая дорожка к этому финалу не просматривалась. Да и с чего бы ей просматриваться, никаких поводов к этому Корабельникоff не давал, совсем напротив. Завидный женишок с хорошо поставленным бизнесом, с хорошо развитыми хватательными рефлексами, с хорошо натренированным телом… Да и возраст самый подходящий, лишь слегка припорошенный благородной патиной. В этом возрасте не только детей наплодить можно, но и на ноги их поставить, и внуков дождаться при хорошем раскладе.
И все же, все же…
Мнимая удавка на шее Корабельникоffа затянулась туже и заставила Никиту поежиться. Он даже затряс головой, чтобы сбросить с себя наваждение. Но это помогло ненадолго, а точнее – на пять минут. Ровно через пять минут Марина-Лотойя-Мануэла оказалась за их столиком, в непосредственной близости от осоловевшего от любви пивного барона.
– Познакомьтесь, Мариночка, – придушенным голосом сказал Корабельникоff. – Это – Никита. Мой ангел-хранитель…
Никита даже не удивился столь неожиданным, с барского плеча брошенным погонам ангела-хранителя. В конце концов, это была чистая правда: не дал Корабельникоffу загнуться в свое время, протянул руку помощи едва не окочурившемуся бедолаге. Удивило его другое: Корабельникоff так хотел понравиться чертовой Мариночке, что легко расстался с кондовыми терминами, бросающими тень на его византийское, мать его, величие. Не задрыга личный шофер, каких миллионы, – но ангел-хранитель; не банальный представительский «мерс», каких десятки тысяч, – но Ноев ковчег; не занюханная пивная империя, каких тысячи, – но римский протекторат. Со всеми вытекающими.
Дурилка ты картонная, Ока Алексеевич, что тут еще сказать!
– Марина, – голос певички при ближайшем рассмотрении оказался совсем другим: не таким уж детским и не таким уж невинным.
Да и глаза… На двадцать три они никак не тянули. Что-то в них такое было… Глаза отставной шлюхи, напичканной татуировками рецидивистки, залетной киллерши и то выглядели бы невиннее… А эти глаза видели Никиту насквозь, со всеми его невнятными опасениями.
«Не влезай, убьет», – нежно просемафорили Мариночкины ресницы. И от этой нежности у Никиты взмок затылок и едва не хрустнули шейные позвонки.
– Очень приятно, – пробубнил Никита, прислушиваясь к чуть уловимому треску в шее.
– Мне тоже, – фальшиво улыбнулась Марина-Лотойя-Мануэла, обнажив крупные породистые зубы.
«Такими зубами только колючую проволоку перекусывать, Мариночка! Только консервные банки вскрывать. В собачьих боях тебе бы не было равных…»
– Вы позволите? – глупо засуетился Корабельникоff, разливая вино по бокалам.
– Да, конечно…
На бокал Мариночка даже не посмотрела, она продолжала изучать Никиту. А Никита продолжал изучать ее. И чем больше он вглядывался в это почти совершенное лицо, тем больше терялся в догадках: как могло случиться такое, что венцом его карьеры оказался третьеразрядный кабачишко? Оно могло бы украсить обложку любого журнала, могло стать мечтой любого крема от морщин, резко продвинуть на рынок любую косметическую фирму, любой модельный дом… А вместо этого – «Navio negreiro», умца-умца-гоп-со-смыком… Может, это всего лишь промежуточная остановка, грозовой перевал?..
Фигушки.
Такие лица не терпят промежуточных остановок. Они не бывают пешками, рвущимися в ферзи. Они – ферзи по определению. Они не прилагают никаких усилий, они похрустывают жизнью, как кисло-сладкой антоновкой, а сама жизнь стелется перед ними травой, пляшет кандибобером…
– За вас, Мариночка, – произнес блеклый тост Корабельникоff.
Потом последовали не менее блеклые тосты за талант и красоту, потом – пара смешных анекдотов и один несмешной, а потом Корабельникоff удалился в туалет. И Мариночка с Никитой остались одни. Некоторое время они молчали.
– Я тебе не нравлюсь, – первой нарушила молчание Марина-Лотойя-Мануэла. – Активно.
– Я ничего не решаю, – дипломатично ушел от ответа Никита.
– А ему?
– А ему – нравишься, – скрывать очевидное не имело никакого смысла. – До поросячьего визга.
Мариночка улыбнулась Никите приторной улыбкой палача при исполнении: знай наших!
– Женится на мне, как думаешь?
– Женится, – промямлил Никита, удивляясь и восхищаясь Мариночкиному цинизму.
– Не вздумай вставлять мне палки в колеса, ангел-хранитель. Крылья оборву. И не только крылья…
Эта оборвет, и к гадалке ходить не надо.
– Ну ты и сука, – только и смог выговорить Никита.
– Только никому об этом не рассказывай.
– Никому – это кому?
– Ему, – Мариночка легко перегнулась через стол и ухватила Никиту за подбородок. Хватка была железной и бестрепетной.
Влип, влип хозяин, ничего не скажешь.
А лицо Мариночки вблизи оказалось почти отталкивающим в своем совершенстве. Идеальный разрез глаз, идеальная линия губ, идеальные крылья носа, идеальные, хорошо подогнанные скулы. Ни единой червоточинки, лучшего надгробия для Оки Алексеевича Корабельникоffa и придумать невозможно. Лучшего склепа.
– Ты знаешь, что я сделаю первым же делом? Когда выйду замуж?
– Уволишь меня к чертовой матери… – Никита попытался высвободить подбородок. Тщетно.
– И не подумаю, – легко расставшись с Никитиным подбородком, Мариночка позволила себе не таясь и вполне плотоядно улыбнуться. – Наоборот, попрошу прибавить тебе жалованье.
– Широкий жест… С чего бы это?..
– Я ведь тебе не нравлюсь… Именно поэтому. Не так уж много людей, которым я не нравлюсь. И их я предпочитаю держать при себе…
– Довольно странно, ты не находишь?
– Совсем напротив, я нахожу это вполне естественным. Любовь расслабляет, и мускулы теряют упругость. А поддерживать форму способна только ненависть. И ты нужен мне как раз для того, чтобы не потерять форму.
– В качестве мальчика для битья? – хмыкнул Никита, холодея внутри от столь непритязательной железобетонной философии.
– Не совсем…
Но получить исчерпывающую информацию о своей дальнейшей судьбе Никите так и не удалось: вернулся Корабельникоff. И Никиту сразу же накрыло ударной волной душной и отчаянной корабельникоffcкой страсти. «Эдак ты совсем умом тронешься, – меланхолично подумал Никита, – всю свою империю продашь за бесценок, за один только чих этой суки, за одну-единственную ничего не значащую улыбку…» Больше всего ему хотелось сейчас встряхнуть хозяина, а лучше – долбануть ему в солнечное сплетение, а еще лучше – ткнуть мордой в остывшие «чилес рессенос»… Но, по зрелом размышлении, все это бесполезно.
Свои мозги не вложишь. И свои глаза не вставишь.
Корабельникоff с Никитой просидели в кабаке еще добрых два часа, ожидая, пока Марина-Лотойя-Мануэла исчерпает свой немудреный репертуар, после чего Корабельникоff вызвался проводить псевдобразильскую диву домой. Дива, тряхнув медным водопадом волос, предложение приняла, иначе и быть не могло.
Жила она у черта на рогах, на проспекте Большевиков, в панельной девятиэтажной халупе, от которой за версту несло обездоленными бюджетниками и работягами, уволенными с карбюраторного завода по сокращению штатов. Никита остановил «Мерседес» у подъезда с покосившейся дверью и поставил пять баксов на то, что Корабельникоff поволочется в гости к Мариночке – на традиционно-двусмысленную чашку кофе.
Через минуту стало ясно, что гипотетические пять баксов сделали Никите ручкой.
Мариночка вовсе не горела желанием принимать у себя дорогого гостя, и Оке Алексеевичу пришлось довольствоваться целомудренным поцелуем в ладонь. Дождавшись, пока дива скроется в подъезде, он запрокинул голову вверх, к темному ноздреватому небу и неожиданно заорал: