— Разреши отдернуть занавеску?
— Мы едва знакомы, а уже столько требований. Немножко, не совсем, а то слепит.
Теперь он мог присмотреться к ней, тем более что она на него не глядела. Повернувшись боком, Эрика следила за рассеивающимся дымом. Не красива, но и не дурнушка. В лице что-то интригующее: насмешливость в сочетании с высокомерием, а может, и с застенчивостью… трудно сказать. Нос чуть длинноват, прямые волосы ниспадают по обеим сторонам лица, и рот — странный, капризный, как-то не вяжущийся с чертами этого недетского лица. Глаз не было видно.
— Мне не очень-то ясно, что ты имеешь в виду, но поверь, пришел я к тебе просто так, без всякой цели. Нет у тебя охоты со мной говорить — ради бога, я тут же уйду. А если не мешаю, поговорим минутку — и я все равно уйду, так что риск не велик. Постой, а ты, случаем, не больна? Что с тобой? Может, тебе чего-нибудь нужно?
— Нужно? С чего бы?
Тут она наконец повернулась к нему, и он увидел ее глаза. Обрамленные прямыми ресницами, большие, почти неподвижные, очень красивые.
— Ну, не знаю… Будний день, а ты не в школе… — неуверенно начал он.
— Я в школу не хожу.
— Как это?
— А вот так. Не хожу, и все тут.
— А почему в постели лежишь?
— Люблю. Все всегда делаю в постели — читаю, рисую. Удовлетворен?
Павел пытался уловить, правду ли она говорит или валяет дурака. Похоже, правду. В школу не ходит… А мать? Мирится с этим?
— Ты учишься дома?
— Вообще не учусь. Это скучно.
— Ну, знаешь, учение ни для кого не развлечение, но… — Фу, вздор какой! Девица рисуется, а он с ходу клюнул и принялся мораль ей читать.
— У меня без всяких «но»…
— Но хоть что-то тебе нравится?
— Кто его знает… Многое. А многое, наоборот, не нравится; такие допросы, например.
«Не удивительно», — подумал Павел, но ответил педагогично:
— Никакой это не допрос, не преувеличивай, мы только что познакомились, ничего не знаем друг о друге, ну и… Надо же как-то начать разговор.
— Так уж и надо? А если нарвешься? Я далеко не всегда разговорчива.
— И не всегда любезна.
— Похоже, угадал.
— Мне уйти, я верно понял?
Она ответила уклончиво:
— Зато ты, кажется, весьма разговорчив и проявляешь неумеренный интерес к миру.
Она снова подняла на него глаза, такие необычайные, что он даже смолк на минуту. Необычайные. Иначе не скажешь. Огромные, словно матовые, серая радужная оболочка во весь глаз.
Поражало и то, что они подкрашены. На фоне общей запущенности, неопрятности, просто неряшества это выглядело очень странно.
— Ты забавно подкрашиваешь глаза, — сказал он. — Как-то не вяжется с твоим обликом.
— Сперва я назло ей стала это делать. Ее прямо удар хватил. А потом мне понравилось. Могу целый день с постели не подняться, но ресницы подкрашу. Есть на то причины. И… я вообще мазать люблю.
— Мазать?
— Ну, рисовать. По рисунку я всегда была первая в классе.
— В прошлом, так сказать.
— Ну да, в прошлом.
— А ты не хотела бы стать художницей?
— Если уж обязательно надо было бы кем-то стать, то уж лучше художницей.
— Без школы в академию художеств трудно попасть.
— Раньше академии не было, а великие художники были. Ну и что?
— Ничего. Раньше много чего не было.
— Холодильников, автомашин, заражения атмосферы, спутников…
— Я вижу, аргументов для дискуссии у тебя хоть отбавляй. Здесь ужасно душно, можно немного приоткрыть окошко?
— Нельзя. Не успел на порог ступить, а уже столько требований. Ненавижу, когда мир врывается ко мне в комнату.
«Когда мир врывается ко мне в комнату». Недурно. Хорошенькое отклонение от нормы. А от нее, пожалуй, было бы больше проку, чем от детишек из интерната. Грех пренебрегать таким случаем.
— Еще одно. Что ты имела в виду, заявив, что я подослан?
— Не притворяйся дурачком. Ничего не говорила обо мне?
— Кто?
— О, господи! Она. Разве что не успела, спешила, как обычно… Жаль было времени. Деятельная, неутомимая, этакий живчик — с утра и до ночи, с ночи до утра. Просто мука. Ты же видел ее? Очаровала гостеприимством? Была обаятельна?
— Ах, ты о своей старухе… Вот я вроде бы и дома. Да, видел. Минутку. Точно, очень была гостеприимна. Но должен тебя разочаровать, о тебе ни словом не обмолвилась, сказала лишь, чтобы я захватил ключи на случай, если ты звонка не услышишь.
Эрика всплеснула руками.
— Не успела. Времени было в обрез. Вот откроет тебе глаза, тогда поймешь, с кем имеешь дело…
Из какой-то лекции он помнил, что пока больной (что это? Он уже классифицирует ее?) в состоянии над собой подшучивать, его еще можно вылечить.
— Ты считаешь, что я не способен иметь собственное мнение?
— Не знаю. Я не психолог и в этом не смыслю.
— А я психолог, — сказал он, пожалуй, преждевременно, но реакция была скорее непредвиденной.
— Ну и ладно. — В тоне полное равнодушие, тянет слоги. — До сих пор я имела дело лишь с круглыми идиотами. Задавали кретинские вопросы для недоразвитых детей.
— Если тебе мешает, что я психолог, забудь об этом.
— Почему мешает? Пока ты не примешься за мое исцеление…
— Какое там еще исцеление! Просто я хотел кое о чем спросить тебя. В моих личных интересах.
Павел глотнул. Резкая девица. С такой держи ухо востро: того и гляди, в дураках окажешься.
— Значит, в школу ты не ходишь. Чудесно. Ну а дальше как? Я уж не говорю об академии. Так, вообще… В наше время без аттестата… Что собираешься делать? На что жить?
— Я голову над этим не ломаю. Вперед не думаю.
— Но ведь должна же быть у тебя какая-то цель впереди?
Пустой треп, черт побери, как уйти от этой темы? И почему я так беспомощен в разговоре с нею? Неконтактна она, что ли? Или я дурак?
— Ты так считаешь? А может, я стремлюсь туда, куда и все? В могилу!
Позерка! Ну и намешано тут, однако с ходу не разберешься. Конфликт с матерью? Явно. Но на какой почве? Что случилось? Сильная личность подавила слабую? Уход отца? А может, совсем другое — самое прозаичное (или самое поэтичное): разочарование в любви?
— Скажи, откуда тебе пришло в голову, что твоя… что пани Сузанна говорила со мною о тебе?
— А она ни о чем другом говорить не способна. Излюбленная тема.
— Но преувеличиваешь?
— Они меня ненавидит. Знаешь, сколько раз уже пыталась от меня избавиться? Да не так-то это просто.
— Почему не просто?
Он чувствовал в себе забавное раздвоение. Выходит — спор ради спора? Да, пожалуй, это бунтующее — лежа в кровати создание вызывало в нем явный интерес.
— Меня закон охраняет. О, ты не думай, я хорошо знаю свои права. И не дам от себя избавиться. Дешево она не отделается. Родила — пусть любуется. Я на этот свет не просилась.
— Ну, знаешь, если бы все так рассуждали…
— Все меня не касаются, я за себя говорю. Приобрела ребеночка, изволь кормить. Я пока что несовершеннолетняя. Вкалывает, так пусть, по крайней мере, знает, ради кого. И так ни гроша не дает. Я ужом извиваюсь, чтобы выудить на сигареты, на кино. А зверюшкам ни в чем нет отказа. Зверюшки… У них тут прав больше, чем у родной дочери.
Павел помолчал.
— А тебе не приходило в голову самой уйти отсюда? Не унижаться до милости?
— Я же толкую тебе, никакая это не милость. Я не хипарь какой-нибудь, чтобы воздухом питаться и по свету бродяжничать. Это мой дом, и я не намерена отсюда убираться. Тут я хочу иметь все, что мне положено.
Значит, бегство исключено — и на том спасибо.
— Но если она, как ты уверяешь, не желает давать тебе то, что положено, где же твое самолюбие?
— А где написано, что у меня должно быть самолюбие?
В самом деле, нигде не написано. Попробуй-ка тут втолкуй ей. Она упряма, это ясно, и убеждена в том, что к ней тут несправедливы. Он знал из опыта, что говорить о самолюбии и чести людям, начисто их лишенным, — все равно что разъяснять музыку глухим. Абсолютно безнадежное и бессмысленное занятие.