— Я уж говорил тебе. Беседы со мной. Вместо игры в индейцев с тринадцатилетними мальчишками — кораблики в ночи. Тебе на пользу пойдет.
— А тебе?
— Не исключено, что и мне на пользу. Может, и я…
Она взяла лист бумаги и, как вчера, принялась рисовать параллельные волнистые линии.
— Спасибо тебе, боже, за все, что сделать можешь, за то, что создал море и меня на горе… Один кораблик вот тут, внизу.
— Прекрасно. Нарисуй второй, да поблизости, и, глядишь, на душе у нас с тобой полегчает.
Карандаш старательно вырисовывает клубы дыма над первым корабликом.
— А какие у тебя, собственно, претензии к собственной душе, моя-то ведь — дело другого рода. Пороки врожденные и благоприобретенные. Ты, во всяком случае, так считаешь.
— Я сказал тебе: единственное спасение — поверить в дружбу. Говорить о себе. Только правду.
— Правда — вещь относительная. Для тебя правда, что у нее доброе сердечко и она любит зверюшек, а для меня — что она бессердечная и просто заколачивает деньгу. Правда подобна действительности: стол, стул — может, они есть, а может, так лишь кажется.
— Ну, ты даешь! Не слишком ли умна?
— Есть преимущества в том, что человек не ходит в школу. Он учится думать.
— В школе думать не запрещают.
— Но на это нет времени. Нет времени читать.
— Будто ты читаешь? Что-то я не заметил.
— Временами. Сейчас и вправду не читаю.
— Расскажи мне, Эрика, самые ранние свои воспоминания.
— Занавес поднимается, гонг, вступление в «Ночь кораблей».
— Расскажи, прошу тебя.
— А откуда мне знать, что это самые ранние?
— Не цепляйся к словам. Ну, просто воспоминания детства, то, что врезалось тебе в память.
Эрика явно мучается, ей и хочется и колется — предчувствует подвох. И наконец решается:
— Значит, было так… Они куда-то пошли. Может, в театр, может… не знаю. Когда они уходили, баба Толя обычно сидела на кухне, свет из-под двери отражался в зеркале, и тогда я не боялась. Но в тот вечер я все же боялась и попросила, чтобы баба Толя посидела со мной в комнате. А она не велела ей. «Сама, говорит, спать должна, нечего ей приучаться…» Но баба Толя утешала меня. «Я, говорит, не в комнате сяду, а в коридоре, в уголку». Так и сказала: «в уголку» — в конце коридора, значит, и я все равно буду видеть ее. А потом, утром, они спросили: «Ну как, не боялась?» А я, глупая, возьми да и скажи: «Нет, не боялась, потому что баба Толя в уголку сидела». Тут Олек крик поднял: как же так, мол, она должна была в кухне сидеть…
«Проверяет меня, — подумал Павел. — Если не спрошу, кто такой Олек, а кто — баба Толя, значит, меня обработали».
— Олек… — Он словно бы задумался. — Стой-ка, а кто такой Олек?
— Не притворяйся, ты же прекрасно знаешь. Ее муж.
— А баба Толя?
— Ее мать.
— Что за странные табу: «она», «ее»? Имена не кусаются.
— Много ты знаешь. Может, как раз кусаются. — И уточнила: — Хотя, собственно, и не мать…
— Ну так мать или не мать?
— Нет, не мать, но воспитала ее. Что-то там во время войны… Я сама толком, не знаю, как это было.
— Она жива?
— Нет, умерла.
Он наблюдал за ней, но она пощипывала волосы, заслонив ими лицо.
— Она с вами жила?
— Да. Хотя нет… Э, оставь ты глупости, чего прицепился к бабе Толе!
— Ничего я не прицепился, просто спрашиваю первое попавшееся, как договорились. Не хочешь — не говори.
— А теперь я тебя спрошу, идет?
— Пожалуйста.
— Теперь ты мне расскажи самое раннее свое воспоминание.
Он снова взглянул на Эрику, но лицо ее скрывали волосы, и он не мог понять, куда она клонит. Вопрос застал его врасплох. Что говорить? К тому же его домашние воспоминания могут вызвать в ней жалость к самой себе, а то и зависть.
— Я тонул, — сказал он бездумно. — Упал в воду с понтона. Помню собственный крик, а потом крик матери, это было…
— Какая жалость, что не утонул.
— Сколько тебе лет, Эрика? Пять исполнилось? Почему ты такая противная?
— А что, я должна быть милой?
— Ох, нет, ничего ты не должна. И я не должен.
— Но тебе хочется, у тебя такое хобби.
— Возможно.
— И у нее нечто похожее. Тоже хочет, чтобы все ее любили.
— Каждый любит быть любимым.
— Кокет. Альтруист. Благодетель по призванию.
Он словно слышал Альку…
— Чего ради ты занялся мною?
— А что, ты не веришь в бескорыстные душевные порывы, в симпатию, доброжелательность?
— Откуда вдруг симпатия ко мне? Ты что, меня знаешь?
Павел нахмурился: снова эта постоянная оборонительная позиция при отсутствии атаки.
— Но у меня нет никакого повода не любить тебя, ничего плохого ты мне не сделала.
— Так, значит, христова любовь к ближнему? А может, ты и есть святой апостол Павел?
— Почему бы и нет? Могу быть и святым Павлом. Оружием его было слово… Согласен. Эта личность мне по душе.
— Так вот почему ты бросился вчера поднимать нянины четки?
Все же заметила… Они сидели втроем за столом, у няни упали четки прямо к ногам Эрики, а та, не дрогнув, спокойно смотрела, как старушка, кряхтя, пытается поднять их с пола. Павел вскочил, обошел стол и подал няне четки.
— Я уверен был, что ты их поднимешь, они ведь рядом лежали, у твоих ног.
— Мне не пришло в голову.
— Тут нечему приходить в голову. Должен быть рефлекс.
— У меня нет таких рефлексов.
— Чепуха. Не хочешь их иметь, это возможно. Жизнь ведь складывается из мыслей и рефлексов.
— Моя нет.
— Почему ты считаешь себя исключительной? Может, ты вовсе не так уж оригинальна.
— Я не считаю. Я действительно другая.
— Откуда эта уверенность? Ты что, пыталась влезть в чужую шкуру? Знаешь, что чувствуют другие люди? Нет ведь, только себя и видишь. Прячешься, как улитка в раковину, а вокруг — люди. Может, тоже несчастные, тоже одинокие?
— Тоже? Я, выходит, несчастная? Откуда ты взял?
— Что, ошибаюсь?
В том, как нервно стала она искать сигарету, он усмотрел желание отвертеться от ответа. Наступило молчание.
— Замучил ты меня, — вдруг сказала она.
— Извини. Вернемся к началу нашего разговора. Ты рассказала мне детское свое воспоминание. Как ты считаешь, оно приятное или неприятное?
Эрика закурила, помолчала немного, а затем ответила, совсем уже спокойно:
— Знакомо ли тебе такое… — Она задумалась, подыскивая слова. — Проводишь, например, где-нибудь каникулы. Вроде бы все хорошо. А потом узнаешь, что во время этих каникул кто-то все время насмехался над тобой, или обманывал тебя, или… Ну, не знаю… И с той поры совсем иначе вспоминаешь те каникулы.
— Понимаю. Приятное воспоминание стало неприятным.
Эрика кивнула головой.
— И так во всем, — вдруг сказала она.
Павел почувствовал гордость: пациентка проникается доверием, что-то уже говорит о себе. Он поднял глаза и, словно на стену, наткнулся на ее хмурое, замкнутое лицо. Ему стало не по себе: выходит, свалял дурака? Вспомнилась Алька — уж кто-кто, а она сейчас поиздевалась бы над ним. Это она выдумала как-то «святого Павла». Забавно, что Эрика, не подозревая об этом, так же его окрестила. И тоже с издевкой.
Он оглядел эту прокуренную, захламленную конуру и представил себе Алькину комнату — яркие подушки на кушетке, букет в красивом медном кувшине на полу. А этот ее шик! Несомненно, Алька была самой модной девушкой года. Холодная, но чувственная, опытная в отношениях с молодыми людьми, веселая и насмешливая, податливая и немного злая. А тут…
— Как это во всем? — спросил он, наперед зная, что Эрика не ответит на этот вопрос. Явно ведь жалеет о сказанном.
Он снова поднял на нее глаза и вздрогнул: за несколько секунд, пока мысли его бродили далеко отсюда, что-то изменилось в ней — серые глаза ее сверкали, как у разъяренной кошки.
— Эй, Павел, а ты заметил, что она морит голодом зверей?
Выстрел был настолько неожиданный, что Павел остолбенел. Крутой, однако, вираж совершила Эрика! Выглянула наружу и теперь любой ценой хочет скрыться за дымовой завесой.