– Почему никто ничего не предпринимает для нашей защиты? – говорит в микрофон какой-то мужчина. Ему приходится кричать, чтобы перекрыть гомон других протестующих. – Полиция должна охранять нас от этих сумасшедших! А в результате улицы кишат ими!
Я вспоминаю, какое волнение охватило меня ночью, когда я избавилась от листовки, как будто уничтожение означало, что ее никогда и не существовало. Но, конечно же, зараженные не метили лично в нас.
– Это возмутительно! – взрывается папа. Я всего лишь второй или третий раз в жизни слышу, как он повышает голос, а дара речи он решился всего однажды – когда назвали имена погибших во время нападения террористов и в этом списке оказалось имя Фрэнка Харгроува, отца Фреда. Мы тогда смотрели телевизор в рабочем кабинете, и внезапно отец развернулся и швырнул своим бокалом об стену. Это было настолько шокирующе, что мы с матерью лишь уставились на него в испуге. Я никогда не забуду слов отца, сказанных тем вечером: «Амор делирия невроза – это не болезнь любви. Это болезнь эгоизма». – На кой вообще существует это Министерство национальной безопасности, если…
Тут в его монолог вклинивается мистер Рот:
– Рич, успокойся. Присядь. Ты расстроен.
– Конечно, я расстроен! Эти тараканы…
В кладовой аккуратными рядами выстроились коробки с кашами и пакеты с кофе. Я сую пакет под мышку и сдвигаю остальные, чтобы щель была незаметна. Затем я хватаю кусок хлеба и мажу его арахисовым маслом, хотя новости чуть не отбили мне аппетит начисто.
Я прохожу через кухню и уже одолеваю половину коридора, когда папа окликает меня:
– Куда это ты собралась?
Я поворачиваюсь так, чтобы он не увидел пакет с кофе.
– Да захотелось прокатиться на велосипеде, – бодро откликаюсь я.
– Прокатиться на велосипеде? – переспрашивает папа.
– Свадебное платье немного тесновато. – Я экспрессивно взмахиваю куском хлеба. – Видимо, заедаю стресс. – По крайней мере на мое умение врать исцеление не подействовало.
Папа хмурится.
– Только не забирайся на окраины, ладно? Ночью произошел инцидент…
– Вандализм, – произносит мистер Рот. – И ничего более.
Теперь по телевизору показывают сюжет об Инцидентах, связанных с январскими действиями террористов: внезапное обрушение восточной стены Крипты – кадры расплывчатые, случайно заснятые на мобильник. Языки огня, вырывающиеся из здания муниципалитета. Люди, выскакивающие из заглохших автобусов и бегущие в панике и замешательстве по улицам. Женщина, осевшая в залив; платье вздымается за ней на волнах, словно вопия, что правосудие придет. Облако пыли, плывущее сквозь город и окрашивающее все на пути в белый цвет.
– Это только начало! – отрывисто бросает отец. – Они явно предупреждают нас.
– У них ничего не получится. Они не организованы.
– То же самое все твердили и в прошлом году, а закончилось это дырой в Крипте, смертью мэра и психопатами, заполонившими город. Вам известно, сколько заключенных сбежало в тот день? Три сотни!
– После этого мы усилили службу безопасности, – стоит на своем мистер Рот.
– Эта служба не помешала зараженным прошлой ночью превратить Портленд в одну огромную почту. Могло произойти невесть что! – Отец вздыхает и трет глаза. Потом поворачивается ко мне. – Я не хочу, чтобы мою единственную дочь разнесло в клочья.
– Я не поеду в центр, па, – обещаю я. – На полуостров заезжать не буду, о’кей?
Отец кивает и поворачивается обратно к телевизору.
За дверью я останавливаюсь и съедаю хлеб, рукой придерживая пакет с кофе. Я слишком поздно понимаю, что мне хочется пить. Но возвращаться я не стану.
Я присаживаюсь, запихиваю кофе в мой старый рюкзачок – от него до сих пор еле заметно пахнет клубничной жвачкой, которую я часто жевала, – и снова натягиваю бейсболку поверх собранных в хвост волос. Еще я надеваю солнечные очки. Фотографов я не очень боюсь, но не хотелось бы натолкнуться на кого-нибудь знакомого.
Я вывожу велосипед из гаража и выруливаю на улицу. Считается, что разучиться ездить на велосипеде невозможно, но, усевшись в седло, я несколько мгновений шатаюсь из стороны в сторону, словно малявка, которая только-только начала ездить. Пробалансировав несколько секунд, я все-таки восстанавливаю равновесие. Я разворачиваю велосипед вниз по спуску и качу в сторону Брайтон-Корт, к проходной и границе «Древозащиты».
В шорохе колес по асфальту есть нечто успокаивающее – как и в ощущении ветра в лицо, влажного и бодрящего. Прежние чувства, которые я испытывала при катании на велосипеде, не возвращаются, но я ощущаю довольство, наподобие того, что чувствуешь, опускаясь на чистые простыни после долгого дня.
День отличный, ясный и на удивление прохладный. В такой день просто не верится, что полстраны изувечено выступлениями мятежников, что зараженные прокатились через Портленд, словно поток нечистот, рассеивая вокруг послания страсти и насилия. Не верится, что в мире что-то неладно. Анютины глазки кивают мне с клумбы, когда я проезжаю мимо, набирая скорость, позволяя склону нести меня вниз. Я проношусь мимо чугунных ворот, мимо проходной, не останавливаясь, лишь на миг вскидываю руку в приветствии – хотя вряд ли Сол узнал меня.
За воротами «Древозащиты» окружающее выглядит совершенно иначе. Участки земли, принадлежащие правительству, сменяются убогими территориями, и я проезжаю мимо трех жилых прицепов, припаркованных один за другим. Вокруг них – мангалы и кострища, клубы дыма и зола. Люди, живущие здесь, пользуются электричеством очень экономно.
Брайтон-авеню выносит меня на полуостров и, строго говоря, за границу, в центральную часть города. Но здание мэрии и скопление других муниципальных зданий и лабораторий, у которых собираются протестующие, в нескольких милях отсюда. Здесь, в таком отдалении от Старого порта, стоят малоэтажные дома, перемежаемые продуктовыми магазинчиками, дешевыми прачечными-автоматами, заброшенными церквями и давно не используемыми автозаправками.
Я пытаюсь вспомнить, когда последний раз была дома у Лины, а не она приходила ко мне, но память выдает лишь мешанину лет и картин, запах консервированных равиолей и порошкового молока. Лина стеснялась своего тесного дома и своих родственников. Она знала, какие слухи ходили об их семье. Но мне всегда нравилось приходить к ней. Сама не знаю почему. Тогда мне казалось, что меня привлекает кутерьма: тесно стоящие кровати в комнатах наверху, вечно чудящие электроприборы, постоянно вылетающие пробки, ржавеющая стиральная машинка, вместо стирки применяемая для хранения зимней одежды.
Невзирая на прошедшие восемь месяцев, я без труда нахожу дорогу к старому дому Лины и даже вспоминаю, как срезать путь через автостоянку, выходящую задами на Камберленд.
К этому моменту я уже успеваю вспотеть и потому останавливаюсь, немного не доходя дома Тиддлов, снимаю бейсболку и приглаживаю волосы, чтобы выглядеть хоть условно прилично. Чуть дальше по улице хлопает дверь, и на крыльцо выходит женщина. На крыльце громоздится поломанная мебель и за компанию – припорошенная ржавчиной сидушка от унитаза. У женщины в руках веник. Она принимается подметать на одном и том же месте, не отрывая взгляда от меня.
Этот райончик стал намного, намного хуже, чем прежде. Половина домов стоят заколоченные. Я ощущаю себя, словно подводник на новой субмарине, проплывающий мимо обломков потерпевшего крушение корабля. Занавески на окнах шевелятся, и взгляды незримых глаз провожают меня по улице – и гнев, бурлящий в унылых, обветшалых домах.
Я чувствую себя на редкость по-дурацки. Зачем я сюда пришла? Что я скажу? Что я вообще могу сказать?
Но теперь, когда я рядом с целью, я не могу развернуться и уйти, даже не повидав ее: номер 237, старый дом Лины. Но стоит мне подъехать к воротам, и я понимаю, что там уже некоторое время никто не живет. На крыше не хватает нескольких черепиц, а окна заколочены досками цвета плесени. Кто-то написал на входной двери большую букву «Х», символ того, что в этом доме гнездилась болезнь.