В каменном нефе было почти так же холодно, как на дворе. Там царила торжественная тишина и почти полная темнота. Как в могильном склепе, если не считать никогда не гасившейся лампады у приходского алтаря да двухалтарных свечей в хоре. В полном одиночестве стоял Кадфаэль под сводами храма, погружаясь в себя, в глубины собственного сознания. Порой во время ночных богослужений монаху казалось, что его «я» таинственным, непостижимым образом разрастается и, покидая тесную телесную оболочку, воспаряет ввысь, к куполу, куда не достигает свет. Но сейчас все было иначе. Он не смел даже подняться на одну ступеньку и приблизиться к своему прежнему месту в хоре и оставался там, где молились прихожане из предместья. Он знал, что не имеет права именоваться братом, но знал также, что и среди мирян есть люди, чистотой души превосходящие прелатов, а простолюдины порой не уступают в благородстве графам. Знал, но при этом чувствовал, что только в этих стенах он может обрести покой. Сердце его мучительно ныло.
Он пал ниц, его отросшие вокруг тонзуры волосы коснулись ступеньки — той единственной ступеньки, поднявшись на которую можно было попасть в хор, место, где стояли во время службы братья. Лоб его ощутил холод камня, руки распростерлись, и пальцы впились в узорчатые плиты — так утопающий, пытаясь удержаться на поверхности, хватается за все, что подвернется под руку. Он молился без слов, истово молился за всех, оказавшихся в разладе с собой, разрывавшихся между долгом и совестью, зовом сердца и голосом рассудка, земными привязанностями и заветами Церкви. Молился за Джоветту де Монтроз, за ее сына, расчетливо и хладнокровно лишенного жизни, за Роберта Горбуна и всех тех, кто вновь и вновь, преодолевая разочарование и отчаяние, пытается добиться мира, за молодых, ищущих верную дорогу, и за стариков, изведавших все пути и отвергших их. Молился за Оливье, Ива и им подобных, прямодушных и непреклонных в своем безжалостном презрении ко всякого рода двусмысленностям, и, наконец, за Кадфаэля, бывшего некогда братом бенедиктинской обители Святых Петра и Павла в Шрусбери. За Кадфаэля, сделавшего то, что он считал нужным, а теперь ждущего расплаты.
Он не спал, разум его был ясен, все чувства обострены, но незадолго до рассвета увидел — или ему привиделось — нечто, о чем трудно было сказать, сон это или явь.
…Светило солнце, поднявшееся ранее своего часа, стояло теплое майское утро, благоухали цветы боярышника, и прекрасная дева с длинными волосами с улыбкой ступала босыми ногами по луговой траве… Он не посмел приблизиться к ее алтарю, но теперь ему почудилось, будто она — святая Уинифред — сама поднялась и идет ему навстречу. Нога ее стояла на той самой ступеньке над его головой. Она наклонилась, как будто собираясь белой рукой коснуться его плеча…
Послышался звон маленького колокола, призывавшего братию к заутрене, и видение исчезло.
Аббат Радульфус поднялся раньше обычного, когда на востоке над горизонтом уже появилась кроваво-красная полоска, предвещавшая скорое появление кровавого светила, а на западе темный небосклон еще усеивали колючие звезды. Он направился в церковь прежде своей паствы, но, войдя через южную дверь, увидел на полу, перед порогом хора, неподвижно распростертого монаха.
Остановившись, аббат долго смотрел на лежавшего ничком человека. Лицо Радульфуса было хмурым, но спокойным. Подойдя поближе, он отметил, что в отросших сверх приличествующей меры каштановых волосах изрядно прибавилось седины.
— Ты! — промолвил аббат, не приветствуя, не отвергая, а просто давая Кадфаэлю понять, что узнал его. Он помолчал, а потом добавил: — Ты ехал долго. Новости опередили тебя.
Кадфаэль повернул голову, прислонившись щекой к камню и ничего не обещая и ни о чем не моля, произнес только:
— Святой отец!
— Гонец прискакал в замок за день до тебя, — задумчиво продолжал Радульфус, — но ему, видать, больше повезло с погодой, да и лошадей по дороге менял — не диво, что добрался быстрее. Все, о чем извещают Хью, он сообщает мне. Граф Глостерский примирился со своим младшим сыном. Мы пока не можем добиться мира в стране, и тем дороже всякое прекращение вражды, каковое можно считать добрым предзнаменованием.
Говорил аббат тихо, рассудительно и спокойно, лица же его Кадфаэль не видел, ибо так и не поднял глаз.
— И еще, — сказал Радульфус, — на одре болезни Филипп Фицроберт зарекся участвовать в распре короля с императрицей и принял Крест.
Кадфаэль тяжело вздохнул, вспомнив, как Фицроберт говорил, что «больше не возлагает надежд на венценосцев». Увы, Филиппу еще предстояло убедиться в том, что Святая земля, как и многострадальная Англия, не избавлена от раздоров сильных мира сего. Тем дороже была для Кадфаэля обитель с ее спокойствием и раз и навсегда заведенным порядком — место, где силы небес, не проливая крови, одолевают адское воинство оружием разума и духа.
— Довольно, — промолвил аббат Радульфус. — Поднимайся и ступай с братьями в хор.