Мастера Уильяма торговец поприветствовал с подобострастным почтением и, пожелав ему всяческих благ, направился к странноприимному дому. Поскольку укладываться спать было определенно рановато, оставалось предположить, что он уже успел распродать свой товар и, не желая упускать удачу, вернулся в обитель, чтобы пополнить запасы. Оно и ясно, коли торг заладился, времени терять нельзя, а у толкового коробейника всегда припасен ходовой товар.
Мастер Уильям, однако же, проводил долговязого малого не слишком приязненным взглядом и обратился к своему подручному:
— Мальчик мой, что у тебя за дела с этим парнем? Мне он как-то не глянулся, больно уж любопытен. Повсюду сует свой длинный нос. Я приметил, что он липнет к кому ни попадя, лебезит перед каждым и все норовит вызвать на разговор. Вот и к тебе прицепился. Ты ведь поди пергаменты переписывал, так с какой стати ему этим интересоваться? Торгуешь — ну и торгуй себе на здоровье.
Простодушные глаза Джэйкоба округ лились.
— О нет, сэр, вы не правы. Я ручаюсь, он честный парень. Просто любознательный, но ведь в том нет греха. Он задал мне такую уйму вопросов…
— Хочется верить, что он не получил такую же уйму ответов, — сурово заявил управитель.
— Конечно, сэр, я ничего такого ему не рассказывал. Я имею в виду — ничего существенного. Так, общие слова о том да о сем, но о важных делах ни-ни. Однако же, мне сдается, что он ничего дурного не замышляет. А ежели и заискивает перед каждым встречным, так ведь это не диво. Бродячему торговцу надо уметь ладить с людьми, быть учтивым да любезным, иначе он немного продаст. Кто станет покупать кружева да ленты у нелюдима да грубияна? — беспечно закончил писец, помахивая листом пергамента. — Но я-то как раз шел к вам, мастер Уильям. Хотел спросить насчет одной запашки — ста двадцати акров земли в Рекордайме. В главной счетной книге запись оказалась затертой, так что мне пришлось заглянуть в старые списки. Вы, наверное, помните эту историю, сэр, потому как она связана с тяжбой. Некоторое время надел считался спорным, так как наследник хотел вернуть землицу себе, и…
— Ясное дело, помню. Пойдем со мной, я покажу тебе первоначальную грамоту, ту самую, с которой сделаны все списки. Но наперед тебе совет от чистого сердца. Постарайся поменьше якшаться с бродячим людом. Носа от них не вороти, держись любезно, но помни — по дорогам всякий народ шатается и частенько под личиной честных торговцев скрываются мошенники и проходимцы. Ну ладно, ступай вперед, а я за тобой поспею.
Молодой человек зашагал обратно по направлению к хранилищу рукописей, а управитель, глядя ему вслед, покачал головой.
— Говорил же я тебе, Кадфаэль, что этот парнишка больно уж доверчив. От каждого человека он ждет только хорошего, а это, знаешь ли, не всегда разумно. Впрочем, — угрюмо добавил Уильям, вспомнив о неладах в собственном доме, — дорого бы я дал, чтобы мой бездельник и вертопрах хотя бы малость походил на него. И в кого только он таким уродился. Весь в долгах — то взаймы возьмет, то в кости продуется. Ну а ежели в какой день по счастливой случайности не проиграется, то, вот как намедни, напьется да затеет драку. За это на него, ясное дело, накладывают штраф — а кому платить? Денежки-то у него откуда? То-то и оно, негодник прекрасно знает, что я его непременно выкуплю, чтобы не позорить свое доброе имя. Вот и теперь, как ни крути, мне снова придется этим заняться. Завтра, как закончу обход города, пойду платить за моего лоботряса, а то ведь ему всего три дня осталось до срока. Ни за что бы не стал выручать бездельника, да только матушку его жаль… Но он пока не знает, что я собрался опять развязать кошелек, и до последнего момента не узнает. Пусть-ка потомится да попотеет от страха.
С этими словами управитель побрел следом за писцом, горестно вздыхая и уныло покачивая головой. Кадфаэль же отправился в свой садик взглянуть, как в его отсутствие управляется на грядках брат Освин и не наделал ли он, неровен час, каких-нибудь глупостей.
На следующий день спозаранку, когда братья, отстояв заутреню, выходили из церкви, Кадфаэль приметил мастера Уильяма Рида, собравшегося на свой обход. К широкому поясу управителя на двух крепких ремешках была подвешена весьма вместительная кожаная сума. К вечеру ей предстояло стать еще и увесистой, ибо предназначалась она для денег — для ежегодной платы, которую сегодня надлежало собрать с монастырских арендаторов в городе и ближайших северных пригородах. Джэйкоб шагал рядом с ним. Провожая своего начальника, он внимательно прислушивался к его наставлениям и вздыхал — наверное, жалел, что не может отправиться вместе с ним. Уильям Рид собрался в город, а писцу, скорее всего, предстояло чуть ли не целый день сидеть в келье да скрипеть пером. Уорин Герфут, давешний коробейник, уже покинул странноприимный дом и ушел то ли в город, то ли в предместье продавать свой товар женам да девицам. Вроде бы этот малый из кожи вон лез, чтобы найти подход к каждому: и улыбался, и кланялся, и в глаза заглядывал, — но, ежели судить по его платью да впалым щекам, барыши Уорина были не больно-то велики. Их хватало разве что на одежонку да пропитание.
Итак, Джэйкоб побрел в келью, к перу да чернильнице, а Уильям отправился в город собирать да считать монастырские деньги.
«Одному Господу ведомо, — размышлял Кадфаэль, — кто из них прав. Молодой человек, не чающий зла, всем доверяющий и видящий в людях только хорошее, или пожилой брюзга, готовый подозревать всех и каждого да перепроверять все, что угодно, по десять раз подряд? Один, по своему легковерию, может частенько спотыкаться и набивать шишки, но зато — во всяком случае, в промежутках между падениями — имеет возможность наслаждаться безоблачным небом и ласковым солнышком. Другой, наверное, не споткнется и не обманется, однако сколь же безрадостна его жизнь. Ну а истина — она, скорее всего, лежит где-то посередине». По чистой случайности в трапезной, за завтраком, Кадфаэль оказался рядом с братом Евтропием, о котором ему, так же как и всей прочей братии, известно было очень мало. В аббатстве Святых Петра и Павла этот монах поселился всего два месяца назад, а до того жил на одной из принадлежащих Бенедиктинскому ордену небольших ферм. Правда, два месяца — срок не такой уж маленький. Брат Освин пробыл в монастыре столько же, но о нем братья давно прознали всю подноготную. Однако же он был человеком открытым, прямодушным и ничего о себе не утаивал. В отличие от него, Евтропий, угрюмый нелюдим лет тридцати, предпочитал помалкивать и держался в сторонке. Ни с кем из братьев близко он не сходился, и вид имел такой, будто все вокруг было ему не по вкусу, хотя, надо признаться, жалоб от него никто не слышал. Все это можно было объяснить как робостью новичка, необщительного и застенчивого по натуре, так и мрачным озлоблением человека, которого гложет гнев и обида на весь мир. Поговаривали, будто Евтропий принес монашеский обет и облачился в рясу из-за несчастной любви, однако же обрести покой и утешиться не смог даже в стенах обители. Впрочем, все эти слухи да толки за отсутствием более надежного топлива подогревались одним лишь воображением.
Евтропий тоже работал под началом монастырского келаря, брата Мэтью, и в деле своем проявлял усердие и сметку. Он был грамотен, но писал не слишком споро и аккуратно. Вполне могло статься, что, когда заболел брат Амвросий, он рассчитывал сам заняться его грамотами и счетами и обиделся, узнав, что ему предпочли другого писца, к тому же еще и мирянина. Могло быть так, могло и иначе — трудно сказать что-либо определенное о столь скрытном человеке. Однако же никто не способен замкнуться в себе навеки. Рано или поздно скорлупа его одиночества непременно даст трещину: достаточно одного неожиданного, но неодолимого порыва или даже неосторожно оброненного слова, и тайна перестанет быть тайной, а чужак — чужаком.
Так или иначе, Кадфаэль, справедливо полагая, что чужая душа потемки, всегда предпочитал воздерживаться от скоропалительных суждений. Ведь что ни говори, а удел души — вечность.