— Да что ты такое говоришь, брат, — разохался Жером, — он ведь преподнес свой дар не кому-нибудь, а самой Пресвятой Деве. Остерегись, брат, не повторяй греховного заблуждения тех, кто осудил женщину, принесшую сосуд с благовониями и умастившую ими ноги нашего Спасителя. Помни, Господь повелел им оставить ее в покое, ибо она сделала доброе дело.
— Благой и идущий от души порыв — вот что позволило ей удостоиться похвалы из уст Господа нашего, — с благоговением в голосе промолвил брат Освальд. — «Она сделала что могла», — так сказал Иисус апостолам. Но он никогда не называл ее поступок благоразумным, потому как, малость подумав, она, возможно, сумела бы найти драгоценным благовониям и лучшее применение. Но в одном ты прав — не пристало мне порицать дарителя по совершении им даяния. Пролитое мирро все едино не соберешь в сосуд.
Взгляд его, восторженный и в то же самое время сокрушенный, задержался на серебряных лилиях, увенчанных теперь столбиками воска и пламени. В отличие от пролитого мирро употребить их по иному назначению было еще возможно — точнее сказать, было бы возможно, окажись Фиц Гамон более добросердечным и сговорчивым человеком. Но, с другой стороны, он имел полное право распоряжаться своей собственностью по своему усмотрению.
— Они преподнесены в дар Пресвятой Деве, — с жаром возразил Жером, набожно закатывая глаза, — а потому даже сама мысль о каком-либо ином их использовании, пусть даже самом достойном, есть не что иное, как кощунство. Думать о таком — и то тяжкий грех.
— Когда бы сама Пресвятая Дева, снизойдя до нас, явила нам свою волю, — суховато отозвался брат Кадфаэль, — мы бы точнее знали, какое прегрешение почитать тяжким, а какое пожертвование — достойным и благочестивым.
— Разве свет, сияющий над святым алтарем, не есть благо? — не унимался Жером. — И может ли любая, уплаченная за него цена, считаться слишком высокой?
«Вот хороший вопрос, — размышлял брат Кадфаэль, направляясь в трапезную на ужин. — Пожалуй, стоило бы задать его брату Джордану. Порасспросить, что он думает о цене света».
Брат Джордан был стар, давно одряхлел, а в последнее время к его немощам добавилась и новая напасть — он начал по степенно терять зрение. Пока еще старый монах мог различать смутные, словно тени, очертания предметов, а по обители и ее окрестностям передвигался без особых затруднений, потому как знал здесь каждый закоулок и дорогу куда угодно нашел бы даже в кромешной тьме. Но по мере того как вокруг старца смыкался мрак, приверженность его свету становилась все более самозабвенной и пылкой. В конце концов дело дошло до того, что брат Джордан оставил все остальные обязанности и всецело посвятил себя уходу за свечами и лампадами на обоих алтарях монастырской церкви, что позволяло ему всегда иметь пред своими очами свет, причем свет возожженный ко вящей славе Господней.
Не приходилось сомневаться в том, что и сегодня, лишь только отслужат повечерие, старый монах примется старательно подрезать фитили да подливать масло в лампады, дабы в церкви не было чада и копоти, а свет до самой рождественской заутрени оставался ровным и ясным. Скорее всего, он не отправится спать до самого полуночного Прославления. Старики вообще спят немного, а брат Джордан вдобавок не жаловал сон потому, что во сне человек погружается во тьму. Но старик ценил сам свет, ценил пламя, дарящее этот свет взору, но никак не сосуд или опору, поддерживающую тот или иной светоч. Разве эти великолепные, двухфунтовые восковые свечи светили бы не так ярко и меньше радовали взгляд подслеповатого старца, будь они установлены на простых деревянных подсвечниках?
Оставалось около четверти часа до повечерия, и Кадфаэль вместе с другими братьями грелся у очага, когда к нему неожиданно обратился пришедший из странноприимного дома служка:
— Брат, леди Фиц Гамон — та, что приехала сегодня к нам со своим мужем, — спрашивает, не зайдешь ли ты к ней. Ей что-то нездоровится с дороги. Она жалуется на головную боль и никак не может заснуть. А брат попечитель лазарета посоветовал ей обратиться к тебе, потому как ты сведущ во всякого рода целебных снадобьях.
Не задавая лишних вопросов, Кадфаэль поднялся и последовал за ним. Последовал, испытывая некоторое любопытство, ибо во время вечерни присутствовавшая на ней леди Фиц Гамон привлекала к себе внимание цветущим видом и прямо-таки искрящимся взором. Ничто в ее облике не наводило на мысль о недомогании.
Леди встретила Кадфаэля в прихожей странноприимного дома. Она зябко куталась в теплый плащ, тот, который надевала, выходя на улицу, когда направлялась через монастырский двор на ужин в аббатские покои и возвращалась оттуда. Капюшон был надвинут так низко, что лицо молодой женщины скрывалось в тени. За спиной госпожи маячила молчаливая служанка.
— Ты брат Кадфаэль? Мне сказали, что если кто здесь и сможет мне помочь, так это ты, потому как тебе ведомы свойства целебных трав. Видишь ли, сегодня мы с мужем ужинали у лорда аббата, но за ужином у меня — уж не знаю отчего, не иначе как притомилась с дороги — разболелась голова. Да так сильно, что мне пришлось сказать об этом супругу и, не окончив ужина, поскорее отправиться в спальню. Но, увы, у меня и без того-то сон беспокойный, а уж с такой головной болью мне и подавно никак не уснуть.
Можешь ты мне помочь? Дать какой-нибудь настой или отвар — это уж тебе виднее. Я слышала, будто ты сам готовишь всевозможные снадобья из собственноручно выращенных трав. Собираешь их, сушишь, варишь, настаиваешь и все такое.
Наверняка у тебя найдется и что-нибудь способное унять боль, чтобы я смогла наконец заснуть.
Ну что ж, подумал Кадфаэль, нет ничего удивительного в том, что эта женщина, такая молодая и нежная, пытается найти способ хотя бы на праздничную ночь избавиться от назойливых притязаний со стороны грубого и не слишком-то привлекательного мужа на осуществление его супружеских прав. Он ведь наверняка сегодня сильно напьется, так что ее трудно в чем-либо укорить. Да и не его, Кадфаэля, дело выяснять да допытываться, вправду ли она так уж сильно больна. В конце концов она здесь в гостях и вправе рассчитывать на внимание и заботу.
— Есть у меня один отвар собственного приготовления, — ответил монах, — который, я думаю, может сослужить тебе добрую службу. Только с собой я ничего не ношу. Все мои травы да снадобья хранятся у меня в особом сарайчике. Так что погоди чуток, а я схожу туда да принесу тебе скляночку.
— Ой, брат, как это все интересно. А можно я с тобой пойду? Я ведь отродясь не бывала в таких местах, где варят всякое зелье. Там, наверное, все диковинное, необычное…
Она напрочь позабыла о необходимости казаться больной и говорить слабым, усталым голосом. Искреннее, прямо-таки детское любопытство оказалось сильнее осторожности.
— К тому же я только что вернулась от лорда аббата, видишь, даже переодеться не успела, — с жаром убеждала она монаха. — Своди меня туда, брат. Ну что тебе стоит?
— Стоит ли, — вежливо возразил Кадфаэль. — Неровен час, к головной боли еще и простуда добавится. Одно дело по двору пройтись — он начисто выметен, — а дорожки сада запорошены снегом.
— Ничего страшного, несколько минут на свежем воздухе наверняка пойдут мне на пользу, — отмела возражения леди Фиц Гамон. — Глядишь, с морозца я и засну лучше. Идти-то, поди, недалеко?
Идти действительно было недалеко. Стоило отдалиться от монастырских построек, из окон которых лился хоть и слабый, но свет, как на угольно-черном небе стали видны колючие, вспыхивавшие, словно искры холодного костра, звезды. На востоке собирались клочковатые облака. В обнесенном изгородью саду, среди деревьев, было как будто потеплее, чем на дворе, словно растения не только преграждали доступ холодным ветрам, но еще и обогревали пространство своим теплым дыханием. Царила торжественная тишина. Гербариум был отгорожен живой изгородью, под защитой которой притулилась бревенчатая хижина, та самая, под крышей которой готовил и хранил свои снадобья брат Кадфаэль.