И вот тут, друзья мои, готовьтесь торжествовать победу. Спросите еще, оттягивая сей упоительный момент:
– И вы по-прежнему, как показали на предварительном следствии, настаиваете на том, что рука вылезла из разверстого неба, треснувшего по краю облаков, наползавших на луну?
И когда лжесвидетель, до разоблачения которого остались считаные мгновения, уверенно, не сомневаясь в своей безнаказанности, самодовольно и снисходительно кивнет, поглядывая на клепсидру, мол, сколько можно, уже обедать пора, в ту самую секунду достаньте загодя припрятанный календарь и продемонстрируйте с победным видом:
– Извольте!
– И что из того? – спросит, еще ничего не понимая, бедняжка.
– А то, любезнейший, что луны в ту ночь не было!
И садитесь на свое место – среди шума и смятения в зале – покойный, созерцательный, торжественный.
А вот и звонок, друзья мои, я уж думал, что старый сторож заснул со своим колокольчиком, ан нет, ковыляет по коридору, елозя деревянной ногой. Что ж, продолжим завтра.
Вот, написал про сторожа с деревянной ногой, выстукивает ремингтонистка, и вспомнил бабу Лену. Она была уборщицей в пятьдесят девятой на Арбате, где я учился. Крошечная, вроде школьника, старуха с одной ногой. Вместо второй был протез с кедом. В раздевалке всегда валялись брошенные драные кеды, она находила себе покрепче, надевала их и ходила – всегда в разных. У нее была каморка на втором этаже, рядом с туалетом. Отдыхая, она отстегивала ногу и пила в своей комнатушке еле желтый чай из майонезной баночки. Баба Лена была глухая и злая и непотребно ругалась, чем очень смешила школьников постарше. Они все норовили стащить у нее приставленную к стене обутую в кед ногу или делали вид, что хотят ее стащить, в чем, собственно, и заключалась игра, потому что баба Лена тогда принималась ругаться, вскакивала и мокрой тяжелой тряпкой, какой мыла туалет, пыталась стегнуть озорников, вызывая всеобщий восторг.
Прости, баба Лена, и упокой Господь душу твою.
Итак, друзья мои, после бессонной ночи – опять все вспоминались люди, которых давно нет, – рад видеть ваши молодые, красивые, ждущие глаза, и, вняв треньканью колокольчика, с которым прошаркала по коридору в своих рваных кедах баба Лена, пожалуй, начнем.
Остались пустяки.
Напомню суть дела. Обвиненный в отказе подать помощь умирающему от ран, М. не признал себя виновным и объяснил на следствии, что знал об опасности со слов подбежавшей к нему из темноты городского сада старухи, закутанной в синий рабочий халат, заляпанный краской, в разорванных кроссовках, в засаленной шапке-ушанке и твердившей без конца о какой-то заоблачной руке, но отказался единственно потому, что считал в этом случае свою помощь бесполезной, так как он практической медициной никогда не занимался, а состоял при университете помощником прозектора при кафедре физиологии и в течение последнего года заведовал бактериологической станцией. Обвинение строилось на приложенных к делу восемнадцати рецептах.
Итак, с чего начать пледировать, не забывая, что вы защищаете не преступление, но человечество, или, попросту говоря, куда ж нам плыть?
Да опустите, хорошие вы мои, exordium[31]! Хватит! Поверьте, эта мода, введенная Гортензией, на излишнее и бессмысленное перечисление подробностей, которые и без того будут сказаны, если понадобится, в свое время, охватив самые широкие слои присяжных поверенных, поставила вас перед выбором: быть как они, быть как положено, быть пригвожденным пятью пресловутыми пунктами красной речи – от вступительного вздоха до самого peroratio[32], короче, оглядываться или идти к самому себе. На что решится открывающий рот, какую изберет стезю?
Пожму руку тому, юные друзья мои, кто, презрев высокомерное похлопывание по плечу туземных законодателей риторических мод, не боясь ни косого взгляда умника, ни лягающей реплики невежи в еженедельном обзоре «Из зала суда», сразу и смело, обманывая ожидания покойных учителей, нарушая невидимые границы, переступая негласные законы, стремительно и как снег на голову перейдет к narratio[33].
И не пренебрегайте, милые, Цицероновым заветом: раз уж различаются два вида слушателей – мнимые, которые предпочитают пользу чести, пройденное новому, перевариваемое несъедобному, и истинные, которые предпочтут рифму хлебу, – то ясно, что оратор должен учитывать аудиторию.
И еще, чтобы больше не возвращаться к Гортензию, – не след брать пример с самовлюбленного шалопая, уделявшего больше внимания прическе и складкам тоги, чем судьбе обреченных, к тому же еще и пописывавшего на досуге эротические стишки вроде: «Давай, девица, давай, красная, поцалуемся! Что у тебя, девонька, губушки сладеньки? Пчелы были, мед носили, а я принимала. Что у тебя, девонька, в пазушке мягонько? Гуси были, пух носили, а я принимала. Что у тебя, девонька, промеж ног черненько? Швецы были, шубу шили, лоскут позабыли, я избушку мела, лоскуточек подняла, промеж ног воткала. Что у тебя, девонька, промеж ног красненько? Мыши были, гнезда вили, язык позабыли. Наряжусь я в мешок, выйду я на лужок: поглядитятко, ребята, не ваша ль я девка? Не ваша ль я девка, не ваша ль княгиня?» – недаром ему посвятил Катулл свой эпиллий о локоне Береники.
Итак, попробуйте для зачина анафору. Хорошо зарекомендовал себя в пореформенные годы следующий вариант: три раза “tu”, три раза “audes”, три раза “quid” и четыре раза “non”[34]. Начните с кивка в сторону благородства профессии, которую, казалось бы, необходимо окружить симпатией и уважением, но на самом деле мы видим обратное, общественное мнение преследует врачей-убийц, приведите, кстати, пару примеров из прессы, превративших сословие эскулапов в турецкую голову из известного аттракциона.
И, главное, не отчаивайтесь сразу! Пусть у этого бедолаги, не подошедшего к умирающему, чтобы нанести ему coup de grâce[35], нет никаких шансов на оправдание – не верьте этому! У него есть последнее слово.
Слово не обух, возразят нам, в лоб не бьет, или, попросту говоря, verba volant[36].
Какая преступная наивность!
И слово, как кто-то весьма удачно выразился, плоть бысть!
Как часто плакал мир над единицей речи, выброшенной губами на ветер в лихой час на людном месте! Какой-нибудь имам-губошлеп скажет несчастным вдовам, что после смерти супруга им нет доступа в Валгаллу – и вот они уже мнутся на пороге, не решаются пройти сквозь слово. Более того, когда солдаты Мария вступили в лагерь тевтонов после победы при Аквах Секстийских, жены побежденных встретили наших солдатушек-ребятушек с оружием в руках. Дурехам сказали в мечети: «Охота пуще неволи», – и вот они душат своих детей, бросают их под колеса телег и потом убивают себя, чтобы не достаться чужим мужчинам, а какие же они чужие, это же вон, Сережка с Малой Бронной да Витька с Моховой. До сих пор в индийских наших провинциях жены живьем ложатся на костер, в котором превращается в пепел покойный муж. Тысячи людей бросаются ежегодно под колеса Джагерната – это, объяснил им нечесаный шаман, приятно сердитым божествам. В Русском Китае обиженный вешается на воротах обидчика, а чего стоит японская дуэль, завезенная в Порт-Артур нашими моряками! Если японец оскорблен равным себе, он вызывает обидчика на добровольное харакири, и последний обязан, чтобы не потерять самоуважения и круга знакомств, тоже мне – невольник чести, погибнуть вместе с оскорбленным. Этот благородный обычай уже давно пытается запретить микадо, но безуспешно.
А вспомните элейского соратника Парменида! Во время пыток, чтобы неловким словцом не выдать товарищей и товарок по заговору, он откусывает сам себе язык и плюет им вместе с кровавой харкотиной в лицо тирану! Вот достойный пример для нашего слабогрудого юношества! Но нам сейчас важнее реакция Неарха – старец, заживо загнивающий от язв, ведь не случайно весь ужасный гнев свой обращает не на бренное обезъязыченное тело, но именно на словородный орган и приказывает эту безжизненную, но пережившую, как оказывается, века котлетку истолочь в ступе.