– Ничего не нужно! Уходите лучше. Вас Мария Дмитриевна ждет. Поздно уже.
Д. стоял с закатанными рукавами и смотрел, как она скачет по комнате, выжимает, развешивает. Попала босой ногой в лужу – вытерла подошву о край кровати. Бросила взгляд на его ноги.
– Да у вас с ботинок течет – снимайте! Что ж вы сразу не сказали, что промокли.
Д.:
– Оставьте, Соня, ничего страшного.
Заставила снять ботинки, набила их газетой, поставила к печке.
Чтобы не мешаться, отошел к окну, оставляя следы от мокрых носков. По стеклу с той стороны барабанило, а ничего не было видно, запотело плотно, наваристо, так что все время капли стекали, но и в их дорожках ничего не было видно, стемнело.
– Завтра рано вставать, – сказала Соня, окутанная паром, уминая деревянной палкой белье, что лезло из ведра. – Я ведь еще на работу устроилась. Уборщицей в их бухгалтерии. Полы мою, мусор выношу. Хоть какие-то деньги. Первые дни было даже интересно. Ходишь по пустым кабинетам, заглядываешь во все шкафы, лезешь во все столы. Что ни стол, то натура. Так и представляешь себе, кто там сидит. Одни туфли под каждым столом чего стоят! И шваброй их, шваброй.
И опять засмеялась.
Так какого же черта, свидетельница, тогда, в банном настое, среди этих чулочных сталактитов, среди капельного перестука и шипения бельевого навара, выплеснутого через ведерный край на плиту, он так ничего вам и не сказал?
И в зале вдруг тоже стало мокро, душно, жарко, будто кипело с перехлестом белье – тюкала ремингтонистка – и от приставленных к печке ботинок, накормленных до отвала газетой, шел пар.
Да кто же верит свидетельским показаниям, дорогие мои! Вся французская академия отвергла показания очевидцев и постановила, что камень, оказавшийся в поле, лежал там всегда, но был прикрыт травой, и удар молнии с неба просто обнажил его, потому что камни с неба не падают. А ошарашенные хлебопашцы все твердили свое: явися звезда велика на востоке копейным образом. И кому верить? Изношенную поблядушку, нанятую за селедочный хвост, характеризуют перед судьями пожилой почтенной женщиной, которая не пойдет зря присягать и целовать Евангелие. Увенчанный сединами, не лишенный благородства, хоть и хохол, будет уверять вас, что жиденыш вовсе не еврей, а сын его родственников из города, приехал подкормиться ребенок на каникулы, поэтому не надо его в овраг, а по глазам видно, что врет. И не сказал ли много веков назад один галилеянин в Большом доме на Литейном, когда ему показали фотографию: «Нет, не знаю»? Одна упомянет вам коротко, как бы походя, о крушении поезда и примется во всех подробностях рассказывать, как искала новый зонтик, купленный по дешевой цене. Другой начнет уверять, что на «Сикстинской мадонне» на правой руке у святого Сикста шесть пальцев, и будет божиться, что сам видел. Третий не может не упомянуть все выпушки и петлички – для него нет Исакия или конки, а есть храм Исакия Далматинского и железно-конная дорога. Четвертый станет утверждать, что он, как Сенека, услышав впервые двести имен, может повторить их от конца к началу. О свидетелях Квинтилиан сказал просто: нужно сначала понять, что он за человек, и действовать в соответствии с этим. Timidus terreri, stultus decipi, iracundus concitari, ambitiosus inflari, longus protrahi[30].
Так и нам, друзья, ничего не остается, как робкого застращать, глупого одурачить, раздражительного распалить, пространного еще больше растянуть. Вот и приходится играть с ними в кошки-крысы. Самонадеянный сикофант, к примеру, уверяет Грецию, распростертую по карте рукой скелета, что его память, как лава, все вбирает в себя в расплавленном виде, и события, застыв, остаются в ней навсегда, и заявляет при этом ничтоже сумняшеся, что видел, допустим, того же, чтобы далеко не ходить, Д. с кем-то ночью в парке и от лунного света песок на аллее был нарезан на белые полосы, как ножом.
– Это в каком же парке, – спрашиваем ночного прохожего, обремененного базальтом, – уж не в Знаменском ли?
– Так точно, господа хорошие, – отвечает, – вот тот самый гражданин, которого вывезли мне под простыней, поддерживал под локоток вот эту самую гражданочку с выплаканными глазищами и сморкливым распухшим носом, в ту ночь хохотунью, невесомую, прыгливую: держит в руке босоножку и прыг-скок.
– Никак сломала каблук? – допытываемся.
– Как на духу! Зачем же мне врать-то. Мы врать не привыкши.
– Какой каблук? – не унимаемся. – Вот этот?
И, не моргнув глазом, рубит:
– Именно, ваше благородие! Не сойти мне с этого места!
– Так-с, – продолжаем, – значит, вы утверждаете, дружочек, что сломавшая каблук в ту подлунную ночь, утратив бдительность и наступив на решетку, якобы говорила тому, под простыней, что в ту минуту счастливее ее на всем свете никого нет и быть не может и не будет? Так ли это?
– Истинно так!
– Неужели?
– Более того, сперва еще, до того, как все промеж них случилось, она рассказала ему про то, как пошла однажды к печнику в Рождествено – печка дымила, и в щели огонь был виден, не приведи Господь, сгоришь еще, и вот она тащилась мимо Ильинской балки, а оттуда вышли двое, приземистые, заросшие, мутные. Она отдала им сумку, деньги, завернутые в полиэтиленовый пакет и перехваченные аптечной резинкой, сбросила сапоги. А те тащат ее в балку, в заросли орешника, подальше от дороги. Она упала лицом в корни, цепляется руками за траву, а они ее за ноги тащат. Обернулась, смотрит им в глаза, просит: «Не надо греха! Греха не надо!» И крестит их. А те ее палкой по голове.
– Да знаем, знаем, напичкали спермой, а потом еще и палец сломали, – подстегиваем очевидца. – Не отвлекайтесь. Мы в лунной ночи.
– Извиняйте, разумеется, куда ж нам оттуда. И вот, значит, гражданочка эта шепчет своему коханому: «Женечка, я нечиста, понимаешь, после всего, что тогда было, Женечка мой».
– А тот?
– А что тот? Тот руки ее берет и целует. Это они еще у нее сидели на кухне, за столом. Чашки, плошки, ложки – это все еще не убирали, не мыли. Заговорились, засиделись, засумерничались. И из окошка, как полагается, луна. И все в луне: и чайник, и скатерка, и колени, и кривой палец – вот этот мизинец у нее сухой. Значит, берет он этот сучок и целует.
– Стоп, любезнейший! – прервем тут сонное течение сессии и посмотрим, что можно сделать, если чувствуете, юные друзья мои, что свидетель, по природе своей призванный быть крылом истины, врет нагло, вдохновенно, стремглав.
Во-первых, оглянитесь. Какое впечатление произвел говорун на галиэю? Развлек заскучавших, взбодрил засыпающих, рассмешил задумавшихся о чем-то своем? Не отчаивайтесь, бой еще не потерян! Дайте словоохотливому свидетельствовать сколько его душеньке угодно – не успеете оглянуться, он и сам запутается в собственных подробностях! Поощряйте к преувеличениям, а получив благоприятный ответ, ни в коем случае не повторяйте, переходите спокойно к следующему, а то еще, не дай Бог, поправится, и тогда все будет потеряно: подчеркивание вопроса заставит подлеца держать ушки на макушке.
Спросите как бы невзначай, будто не расслышали и просто хотите уточнить:
– Значит, эта женщина, иссушенная одиночеством, познавшая людскую жестокость, попробовавшая вкус горя, так сказать, дальше горя, меньше слез, горе-горе, муж Григорий, хоть бы болван, да Иван, за морем веселье, да чужое, а у нас и горе, да свое, потому и была так счастлива, что в ту лунную ночь, полную объятий любимого, будучи сама по грудь в луне, – зачала?
– Да.
Благосклонно улыбнитесь, когда противник скажет удачное слово. Если ответы сокрушают, если показали лицом, что ожидали чего-то другого, смутились, покраснели – уже достаточно, чтобы потерять дело. Надо принимать, что бы вам ни сказали, как само собой разумеющееся, ожидаемое, искомое, только тогда эти удары будут падать без эффекта. Просто недоверчиво улыбнитесь, мол, кто же вам поверит, и, не теряя времени, приступайте к дальнейшим вопросам, будто ничего страшного не случилось. И помните: неловкие вопросы хуже, чем воздержание от них. Обратите внимание на побочные факты, отвлеките внимание, заставьте задуматься о чем-то неважном, расслабиться. Спросите, как бы невзначай поглядывая на вынутый из кармана шагомер: