Майор замедлил шаги. Теперь между ним и Бабрышкиным стоял стол, и майор ходил со сложенными на груди руками. Бабрышкин радовался даже этому короткому, возможно непредумышленному, перерыву между избиениями.
– Бывают времена, – твердо отчеканил майор, – когда важно сконцентрироваться на высшей цели. Твои командиры понимают это. Но ты сознательно выбрал неподчинение, тем самым нанося ущерб нашей обороноспособности. Что, если все решат не подчиняться приказам? И в любом случае тебе не спрятаться за спину народа. Тебе дела нет до народа. Ты нарочно тянул, выискивая возможность сдать часть врагу.
– Ложь!
Майор прервал хождение по цементному полу кабинета.
– Правда, – сказал он, – не нуждается в крике. Кричат только лжецы.
– Ложь, – повторил Бабрышкин новым для него отрешенным голосом. Он покачал головой, и ему показалось, что на его плечах шевелится нечто огромное, тяжелое и разрывающееся от боли. – Это все… ложь. Мы сражались. Мы сражались до конца.
– Ты сражался ровно столько, сколько нужно, чтобы отвести от себя подозрения. А потом преднамеренно подставил своих подчиненных под химический удар в заранее обговоренном месте, где ты собрал как можно больше невинных гражданских лиц.
Бабрышкин закрыл глаза. «Сумасшествие», – произнес он почти шепотом, не в силах поверить, как этот человек в чистеньком мундире, явно никогда и близко не подходивший к передовой, может настолько исказить правду.
– Сумасшествие – обманывать собственный народ, – объявил кагэбэшник.
Снаружи донеслись звуки выстрелов.
Стрельба шла с перерывами, и только из советского оружия. Бабрышкин понял, что там происходит. Но даже и сейчас он не мог поверить, что и его ждет такая же судьба.
– Итак, – продолжил офицер КГБ, глубоко вздохнув, – я хочу, чтобы ты рассказал мне, когда ты впервые установил тайные связи с шайкой изменников Родины в твоем гарнизоне…
Бабрышкин вернулся мыслями к событиям последних недель. Перед его внутренним взором прошла как бы пленка кинохроники, непоследовательно смонтированная и запущенная на предельной скорости. Самая первая ночь, когда солдаты местного гарнизона, расположенного бок о бок с его собственным, едва не захватили казармы и автопарки бабрышкинской части. Люди дрались в темноте ножами и кулаками против автоматов. В ночи трудно было отличить своих от одетых в такую же форму чужих. Запылали пожары. Потом – бросок на танках в центр города на спасение штабистов, но их уже всех перерезали. Предпринимаемые одна за одной попытки организовать оборону, каждый раз запоздалые. Враг все время то заходил с фланга, то оказывался в тылу. Он с ужасом вспомнил вражеские танки, раненых, потерянных в безумной суете, убитых мирных жителей, чье число теперь уже не установишь.
Вспомнил гибель последних беженцев и худую как тень женщину с покрытыми вшами детьми у него в танке. Героизм, беспомощность и смерть, страх и бездарные решения, отчаяние – все было там. Все, кроме предательства.
Наконец он довел свою потрепанную в боях часть до спешно созданной оборонительной линии советских войск южнее Петропавловска.
Они подошли к ней в сумерках, посылая по радио отчаянные сигналы, чтобы его избитые машины по ошибке не обстреляли свои же. А затем они оказались уже за передовой линией и потянулись в тыл для ремонта, возможно, на переформирование, но по-прежнему горя желанием в любой миг развернуться и, в случае необходимости, драться снова. Но в нескольких километрах от оборонительных позиций колонну остановили на контрольном посту КГБ. Кто командир? Где замполит? Где штаб? Прежде чем Бабрышкин успел хоть что-нибудь понять, его и его офицеров согнали в кучу и разоружили, а машины двинулись дальше в тыл под началом офицеров КГБ, которые даже не могли отдать ни одной правильной команды.
Едва танки скрылись в клубах пыли, как всех офицеров связали, завязали им глаза и заткнули рты. Некоторые, в том числе Бабрышкин, возмущенно протестовали, пока подполковник КГБ не вытащил пистолет и не прострелил голову одному особо неугомонному капитану. Это так потрясло их всех, полагавших, что они наконец оказались пусть в относительной, но все же безопасности, что весь остаток пути до дознавательного центра они вели себя послушно, как овцы. Когда их, все еще с завязанными глазами и связанными руками, заставляли выпрыгивать из кузовов грузовиков, многие из офицеров, прошедших с боями до полутора тысяч километров, поломали себе руки и ноги. Наконец у них с глаз сняли повязки, чтобы достичь рассчитанного эффекта: они оказались во внутреннем дворике деревенского школьного комплекса, и первое, что бросилось им в глаза, были сваленные в беспорядке трупы – все советских офицеров, – лежавшие вдоль стен. Тем, кто получил переломы, покидая грузовики, пришлось тащиться без всякой посторонней помощи мимо этой жуткой выставки.
Все поняли ее смысл.
Бабрышкину доводилось когда-то слышать, что одно из правил ведения допроса – не давать арестованным общаться между собой. Но в здании не хватало комнат. Их всех вместе загнали в вонючий класс, уже битком набитый другими арестантами. Окна в помещении были наспех забиты щитами, и даже ведра для отправления естественных потребностей напуганных людей туда не поставили.
Порой офицеров не разводили даже во время допросов. Бабрышкин впервые узнал ужас допроса, когда его впихнули в комнату, где уже находился его замполит. Тот смотрел затуманенным взором и при виде Бабрышкина отшатнулся, словно увидел самого сатану.
– Это он, – завопил замполит, – он во всем виноват. Я убеждал его выполнить приказ. Я говорил ему. А он отказался, он виноват. Он даже возил женщину в танке для собственной утехи.
– А почему ты не принял на себя командование? – тихо спросил следователь.
– Я не мог, – в ужасе ответил замполит. – Они все стояли за него. Я пытался исполнить свой долг. Но они были все заодно.
– Он врет, – быстро сказал Бабрышкин вопреки собственному намерению помолчать, пока не поймет получше, что тут происходит. – Я беру на себя полную ответственность за все действия моих офицеров. Действия моего подразделения явились результатом моих, и только моих, решений.
Следователь ударил его по лицу затвердевшей рукой с большим кольцом.
– Тебя никто ни о чем не спрашивал. Арестованные говорят только тогда, когда им задают вопрос.
– Они все были заодно, – повторил замполит.
Но следователь уже переключил с него свое внимание.
– Так… командир, который даже возит с собой бабу. Приятная, наверное, война.
– Чепуха, – холодно отозвался Бабрышкин. – То была беженка с грудным младенцем и маленьким сыном. Она выбилась из сил, ее ждала верная смерть.
Следователь поднял бровь и скрестил на груди руки.
– И ты решил спасти ее по доброте душевной? Но почему именно ее? Может, она тоже агент? Или просто хорошенькая?
Бабрышкин припомнил кошмарно истощенную женщину, ее крики, когда она выглянула из танка и увидела последствия химической атаки. Что ж, по крайней мере, она теперь в безопасности. Ее оставили на сборном пункте беженцев вместе с ее умирающим от голода младенцем и завшивевшим мальчиком со сломанной рукой. И, думая о ней, он поймал себя на том, что в его воображении ее изможденное лицо стало меняться, превращаться в тонкое, ясное, милое личико Вали. Валя… Интересно, увидит ли он ее когда-нибудь еще? И на короткий миг она показалась ему гораздо более реальной, чем все окружающее безумие.
– Нет, – ровным голосом ответил Бабрышкин. – Она не была хорошенькая.
– Значит, шпионка? Сообщница, которую тебе следовало встретить и эвакуировать?
Бабрышкин расхохотался от нелепости такого предложения.
Офицеру КГБ не требовались помощники, чтобы делать за него грязную работу. Он с размаху ударил Бабрышкина по лицу, выбив ему несколько передних зубов. В отличие от кино, где люди могли драться до бесконечности, не причиняя друг другу серьезного вреда, его кулаки никогда не били впустую. Сначала в зубы, потом в скулу, в ухо, под глаз. Стул опрокинулся, и Бабрышкин оказался на полу. Майор пнул его ногой в челюсть, затем в живот. Именно в тот момент Бабрышкин осознал, что скоро его ждет смерть, и решил, по крайней мере, умереть достойно.