– Зайди ко мне, сын мой, – промурлыкал от удовольствия гладколикий и моложавый Пахомий.
Воевода молча последовал за ним, вышел через служебную дверь собора во двор Троицкого монастыря. Он гадал про себя, какую ж пакость изготовил ему изворотливый ум архиепископа. Они были ни в ладах, и с давних пор, после случая, когда воевода с многочисленными гостями в пьяном веселье лихо возвращался с охоты, погнался за зайцем и потоптал копытами лошади только что пошедшие в рост первые виноградники в монастырском поместье. Склочник, как все малороссы, Пахомий нажаловался патриарху и царю, и воевода получил тогда из Москвы весьма неприятные, резкие послания и выговоры.
Архиепископ приостановился у куста роз, потрогал ветку с радующими глаз молодыми зелёными листочками.
– К сожалению, я не могу не сообщить о таком событии государю, – мягко и почти ласково начал он. – Вверенную мне паству тревожат слухи о причинах бездействия местных властей при откровенных и вызывающих разбоях калмыка Сенчи. Поговаривают, ты позволяешь безнаказанно пленять и угонять православных, чтобы тайно получить долю с государева выкупа за них.
Воевода слегка вздрогнул, качнулся от внезапного приступа слабости в коленях. Пахомий будто не заметил этого, продолжил с елейным сладкозвучием:
– Сам знаешь, какое наказание государь уложил воеводам, когда русских православных людей отдают на произвол диким иноверцам, – в голосе его прозвучало одобрение такой строгости мер царя Алексея. – Казнь смертная. А при наличии оправдательных причин лишение наград и высылка в Сибирь.
Холодный пот прошиб воеводу, когда он вдруг сообразил, в какую западню попадает из‑за этого дела и как крайне ограничен во времени для разрешения его в нужном себе направлении. На Москве настроения были неопределёнными, чернь волновалась приготовлениями к большой войне с Польшей или Швецией, переменами в окружении царя, где появлялись люди новые, немосковские, ценимые за ум, люди жёсткие и требовательные. При таких настроениях могут и не разобраться, дать ход доносу, а враги, дующие на угли, чтобы раздуть костёр, всегда найдутся.
– Три недели, – хрипло попросил он архиепископа. – Дай мне три недели.
Тот оторвал и неторопливо растёр в ладонях зелёный листочек с куста роз. Поднял ладони к лицу и прикрыл глаза веками, глубоко вдохнул нежный запах весенний свежести. Воевода мысленно посылал его ко всем чертям, напряжённо ожидая, что скажет этот прохвост в чёрной рясе.
– Две недели я, пожалуй, сдержу эти слухи, – наконец заговорил Пахомий, точно мурлыкал кот, который наконец‑то загнал в угол увёртливую мышь. – Но стоить это будет мне больших трудов.
– Я много дам за такие труды, – подавленно, но и с некоторым облегчением выдавил из себя воевода.
– Послушание, сын мой, – с удовольствием потребовал Пахомий, – послушание мне и патриарху. – Затем огорчился, взором окидывая монастырский двор. – Мне, слава богу, ничего не нужно. А вот монастырю требуется всякое подновление.
– Подновим, – с натянутой улыбкой согласился воевода. – За счёт казны и сделаем. – Тут же спохватился и поправил себя: – За счёт моего содержания тоже, разумеется.
Не прошло и получаса, а легконогий аргамак воеводы нёс его от крепости к окраине города, оставляя позади на улицах дробный перестук хорошо подкованных копыт. День был ясный. Дул слабый ветерок, и призрачные тени небольших облаков медленно ползли по земле и по всему, что на ней росло и двигалось. Легко обгоняя их, воевода сразу за городом ответвлением от большой дороги проскакал к рощице дубов и лесного ореха, направил коня к вершине покрытого травой пригорка и там приостановил.
С пригорка хорошо обозревалось широкое поле, по которому рассыпались стрельцы первого, лучшего в Астрахани полка, выведенного для выучки молодёжи. У дальнего края поля, где собралось много всадников, ухнула холостым зарядом пушка, ей ответили выстрелы из десятков мушкетов и пищалей, нацеленных в предполагаемых врагов. Но воеводу красочное зрелище красных кафтанов и белых облаков порохового дыма не занимало, он выискивал глазами нужного ему человека. Различил его неподалёку от рубящих на скаку соломенные чучела и лозу. Там всадник с кинжалом и затупленной саблей отбивался от троих малоопытных наездников. Первый отпрянул от конца сабли и опрокинулся с седла, повис, застряв сапогом в бронзовом стремени. Всадник без промедления кольнул остриём кинжала подвернувшийся круп лошади другого противника, и она взвилась, сбросила нападающего, который тут же вскочил, отпрыгнул от копыт, затем бегом погнался за конём в другой конец поля. Третий смалодушничал и, признавая неизбежность поражения, отъехал в сторону.
Стройный и хорошо сложённый победитель трёх противников обернулся на приближение аргамака с воеводой, безмолвно отозвался на кивок головы князя. Он убрал кинжал и саблю в ножны, рысью подъехал к нему и с завидной лёгкостью повернул вороного коня возле аргамака. Они отъехали на открытое место, где никто не мог их подслушать.
– Семён, я только на тебя могу положиться в этом деле, – доверительно сказал воевода после того, как вкратце поведал молодому пятидесятнику, что посчитал нужным. – Сделаешь всё успешно, вернёшься сотником. А уж, кроме того, отблагодарю тебя особо.
Семён Лыков в прищуре синих, глубоко посаженных глаз нацелил тонкий нос с горбинкой на заоблачное солнце, мысленно прикинул, что оно ещё четыре‑пять часов будет опускаться к западу.
– Что ж, – заметил он сдержанно, – можно отправиться ещё сегодня.
– И поторопись! Моим именем заставляй оказывать всяческую помощь, какую сочтёшь необходимой. – И воевода, как от откушенной кислятины, скривился и признался: – Две только недели у меня. В самом крайнем случае унижусь, умолю архиепископа подождать три. Но больше он не даст мне ни дня.
Пятьдесят стрельцов на бодрых, отобранных для дальнего степного похода лошадях до захода солнца оставили далеко позади самую последнюю примету города – в зареве красного пожара неба крошечный сияющий крест на Успенском соборе. Потом за краем земли пропал и он. Дорога на восток была торной, наезженной телегами и затоптанной множеством копыт, но до остановки на ночлег они так и не встретили ни одного путника, будто где‑то впереди её перекрыла разбойничья засада.
С зарёй быстро позавтракали, оседлали коней и отправились дальше. Так, за три дня скорых переходов и коротких привалов для отдыха себе и лошадям, которые устраивались, где встречалась пресная вода, они в послеобеденную жару выехали к берегам Яика. У встреченных пастухов большого стада овец узнали, в каком направлении временное стойбище тайши Дундука, и обнаружили его, когда жара уже спадала, вблизи от пологого спуска с обрывистого правобережья к речному мелководью.
Большое стойбище готовилось к возвращению табунов и всполошилось, неприязненно насторожилось при появлении русского отряда с ружьями за спинами, очевидно подозревая, что это связано с воровством скота у враждебных башкир. Лыков задержал своего украшенного на лбу белой звездой вороного аргамака у самой видной юрты, неторопливо спешился. Разминая ноги, присел и распрямился и, не теряя времени, уверенно шагнул к калмыку, который стоял у полога входа с саблей на поясе и короткой пикой в руках.
– Входить нельзя! – в смятении противоречивых чувств тихо предупредил телохранитель племенного тайши.
– Ничего я твоему тайше не сделаю.
Лыков отстранил взятого стрельцами на прицел ружей телохранителя от полога и, пригнувшись, ступил в полумрак. Старчески рыхлый тайша Дундук лежал животом на тусклом ковре, плосколицей головой на свёрнутой бараньей шкуре, а толстая старуха в пёстром замызганном наряде втирала ему в поясницу вонючий бараний жир. Лыков поморщился, но смолчал, подождал, пока старуха закончит. Укрыв спину тайши верблюжьим халатом, она, словно неодушевлённый столб, обошла незнакомца и вышла вон.
– Где Сенча? – спросил Лыков, как только они остались одни.
Дундук не ответил, кряхтя приподнялся, устроил ноги поудобней и рукой предложил Лыкову сесть напротив. Смирив нетерпение, тот последовал его примеру, сел на ковре на восточный лад.