Прямо нашево дому народ на гулянку собирался, песни пели да пляски вели.
Так и говорили:
– Пойдемте к Малинину дому в малиновом свету гулять!
Днем столбы не гасли, а светили про себя, как камни-самоцветы, а с вечера полным светом возьмутся.
У меня каждой день гости и вверху и внизу. И свои и городски – наезжи. Моя жона перьвы дни с ног сбилась: стряпала, пекла, варила да жарила. Моя жона у нас на Уйме перьвой хозяйкой живет.
Слыхал, поди, стару гово́ру: «Худа каша до порогу, хороша – до задворья», – а моя жона кашу сварит – до заполья идешь, из сыта не выпадешь!
Наши уемски народ совестливой: раза два мы их угошшали, а потом со своим стали приходить. Водки не пили, ругань бросили. Сидим по-хорошему, разговаривам али песни поем. Случится молчать, то молчим ласково, с улыбкой.
Городски с собой всякой съедобности корзины привозили. Мы с жоной только самовары ставили.
Девки к моим малиновым столбам изо всех сил выторапливались. Кака хошь некрасива, во что хошь, одета, – как малиновым светом осветит, – и с лица кажет распрекрасна, и одежой разнарядна. Да так, что из-под ручки посмотреть. Из-за реки в гости звали, рукава обрывали!
Говорят: «Куру не накормишь, девку не оденешь, девкам сколько хошь обнов – все мало».
В ту зиму одели-таки девок – малиновым светом! Матери сколько денег сберегли, новых нарядов не шили. Наши девки нарядней всех низовских богатеек были.
В старо время наша река шире была. Против городу верст на полтораста с прибавком. Просторно было и для лодок, для карбасов, для купанья, ну, и для пароходов места хватало.
Оно все было ладно, да заречным жонкам далеко было с молоком в город ездить. Задумали жонки заречны тот берег к этому пододвинуть, к городу ближе, втемяшилась эта затея жонкам, мужики отговорить не могли.
Что ты думашь? Пододвинули! Дело известно: что бабы захотят, то и сделают.
Вот заречны жонки собрались с вечера. В потемках берег нашшупали, руками в берег уперлись, ногами от земли отталкиваются, кряхтят, шепотом «Дубинушку» запели:
Мужикам мы уважим,
Давай, жонки, приналяжем, —
Эй, дубинушка, сама пойдет!
Берег-то и сшевелился и заподвигался. Бабы не курят, на перекурошну сижанку время не тратят. Берег-то к самому городу дотолкали бы, да согласья бабьего ненадолго хватило.
Перьво дело кажной жонке охота свою деревню ближе к городу поставить, ну, как тут не толкнуть соседку, котора свой бок вперед прет? Начали переругиваться по-тихому, а как руганью подхлестнулись, и голосу прибавили.
Из Лисестрова тетка Задира задом крутанула да в заостровску тетку Расшиву стуконула. Обе разом во весь голос ругальной крик подняли. А другим-то как отстать?
И лисестровски, глуховски, заостровски, ладански, кегостровски, глинниковски, и ближнодеревенски, и дальнодеревенски в ругань вступились. Друг дружку стельными коровами обозвали. Ругань – руганью, да и толкотня в ход пошла!
Ведь у всех жонок под одеждой полагушки с молоком, простокваша в крынках двурушными корзинами, а под фартуками туеса с пареной брюквой. Заречны жонки все до одной с готовым товаром собрались. Думали берег дотолкнуть, да в рынок кажна хотела первой скочить и торговать.
Жонки руганью да потасовкой занялись и берег сдвигать с места бросили. Над рекой от ругани визг переполошной, да от полагушек брякоток столь громкой, что спяшшие в городу проснулись. А приезжие громко сдивовались:
– Совсем особенны и музыка и пенье. Слыхать, что поют ото всего сердца и со всем усердием!
Приезжие особенны записаны граммофоны наставили и визжачу ругань и полагушечной стукоток на запись взяли.
Как ободнело, осветило, городски жители долго глаза протирали, долго глазам не верили, друг дружке говорили:
– Гляньте-ко, что оно такое? Река уже стала! Завсегды река была полтораста верст, а тут до того берега и всего три версты, а мало где пять. Кто дозволил тот берег чуть не под нос городу поставить?
Ближе всех к городу кегостровски неуемны выперлись.
Пока жонки толкались да дрались, все полагушки опрокинули, молоко пролили. Молоко над рекой текет. Простокваша со сметаной в крынках у берега плешшется. В тот день городски жители молока нахлебались задарма, в кого сколько влезло. Водовозы в бочках молоко по домам развозили заместо воды. Молоко – рекой над рекой – и в море, все море взбелело. С той поры и по сю пору наше море Белым и прозыватся.
Начальство хотело тот берег обратно поставить за полтораста верст, да приспособиться не смогло. Руками в берег упереться можно, а ногами от воды не много оттолкнешься. Меня не спросили как. А сам я называться не стал.
Тешшина деревня ближе стала, мне и ладно.
Да вот на прежной ширине реки ехал я вечером на маленьком пароходишке. Река спокойнехонька, воду прогладила, с небом в гляделки играт – кто кого переглядит. И я на них загляделся. Еду, гляжу, а сам апельсин чишшу и делаю это дело мимодумно.
Вычистил апельсин и бросил в воду, в руках только корка осталась. При солнешной тиши да яркости я и не огорчился. На гладкой воде место заприметил. Потом, как семгу ловить выеду, спутье не спутье, а приверну к апельсиновому месту поглядеть, что мой апельсин делат?
Апельсин в рост пошел: знат, что мне надо скоро, – растет-торопится, ветками вымахиват, листиками помахиват. Скоро и над. водой размахался большим зеленым деревом и в цвет пустился.
И така ли эта была распрекрасность, как кругом – вода, одна вода, сверху – небо, посередке – апельсиново дерево цветет!
Наш край летом богат светом. Солнце круглосутошно. Апельсины незамедлительно поспели. На длинных ветвях, на зеленых листах – как фонарики золоты поблескивают.
Апельсинов множество, видать, крупны, сочны, да от воды высоко – ни рукой, ни веслом не достанешь, на воду лестницу не поставишь.
Много городских подъезжало, вокруг кружили, только все безо всякого толку.
Раз буря поднялась, воду вздыбила. Я в лодку скочил, карбасов штук пятнадцать с собой прихватил, к апельсиновому дереву подъехал. Меня волнами подкидыват, а я апельсины рву. Пятнадцать карбасов нагрузил с большими верхами, и лодка полнехонька. На самой верхушке один апельсин остался. Пятнадцать карбасов да лодку с апельсинами в деревню пригнал. Вся деревня всю зиму апельсинами сыта была.