Сам-то я нарядами не очень озабочен. У меня, что рабоче, что празднично, – отлика невелика. На праздник, на гостьбу я наряжаюсь, только по-своему. Сяду в сторонку. Сижу тихо, смирно и придумываю себе наряд. Мысленно себя всего с головы до ног одену в обновы. Одежу придумаю добротную, неизносную, шитья хорошего, и все по мерке, по росту: не укорочено, не обужено. Что придумаю – все на мне на месте, все на мне впору. Волосы руками приглажу – думаю, что помадой мажу. Бороду расправлю. По деревне козырем пройду.
Кто настояшшего пониманья не имет, тот только мою важность видит, а кто с толком, кто с полным пониманьем, тот на меня дивуется, нарядом моим любуется, в гости зовет-зазыват, с самолутчими, с самонарядными за стол садит и угошшат первоочередно.
И всамделишной мой наряд хулить нельзя. Он не столь фасонист, сколь крепок. Шила-то моя жона, а она на всяко дело мастерица – хошь шить, хошь стирать, хошь в правленье заседать.
Раз я от кума с гостьбы домой собрался. Все честь по чести: голова качатся, ноги подгибаются. Я языком провернул и очень даже явственно сказал: «Покорно благодарим, премного довольны, довольны всей утробой. И к нам милости просим гостить, мимо не обходить». И все тако, как заведено.
Подошел я к порогу. А на порог ногой не встаю, порогов не обиваю. Поднял я ногу, чтобы, значит, перешагнуть, а порог выше поднялся, я опять перешагнул. Порог свою линию ведет – вздымается, а я перешагиваю.
Да так вот до крыши и доперешагивал. Крыша крашена, под ногами гладка. Я поскользнулся и покатился. Дом в два этажа. Тут бы мне и разбиться на мелки части.
Выручила пуговица. Пуговицей я за желоб дожжевой зацепил.
И на весу, да в вольном воздухе, хорошо выспался. Спать мягко, нигде не давит. Под боком – ни комом, ни складкой.
Поутру кумовья-сватовья проснулись, меня бережно сняли.
Городским портным так крепко, так нарядно пуговицу не пришить, как бы дорого ни взяли за работу.
Кабатчиха у нас в деревне была богаче всех и хвастунья больше всех. Нарядов у кабатчихи на пол-Уймы хватило бы.
В большой праздник это было. Вся деревня по улице гулянкой шла. Все наряжены, кто как смог, кто как сумел.
И кабатчиха выдвинула себя. И так себя вырядила, что народ столбами становился: на кабатчиху глядит, глаза протирают, глаза проверяют, так ли видится, как есть?
Такой нарядности мы до той поры не видывали.
Напялила кабатчиха на себя платье само широко с бантами, с лентами, с оборками, со вставками, с крахмалеными кружевами.
Оделась широко. А кабатчихе все мало кажет. Нарядов много, охота всеми похвастать. Попробовала она комоду с нарядами и шкап платяной на себя взвалить, да силы не хватило ташшить.
Придумала-таки кабатчиха, как народ удивить. Себе на бок по пятнадцать платьев нацепила для показу нарядностей запаса.
На голову надела медной таз для варки варенья. Оно верно: посудина у нас в деревне редкостна, – пожалуй, всего одна.
Медной таз ручкой вперед, малость набок. На таз большой цветошник с живыми розанами поставила, шелковой шалью подвязала.
Под мышкой у кабатчихи охапка зонтиков и парусолей.
Это ишшо не все. Перед самым праздником кабатчик привез из городу больши часы стенны. Часы с боем, с большим маятником. Народ этой обновы ишшо не видал, ишшо не знал.
Кабатчиха и часы на себя налепила. Спереду повесила. Идет и завод вертит, на громкой бой заводит.
Маятник из стороны в сторону размахиват. Народ увертыватся, едва успеват отскакивать.
Пришла пора часам бить. Зашипело. Мы думали, кабатчиха на горячу сковороду села. Шипит громко, а пару не видать и жареным не пахнет.
Часы отшипели и ударили бой частым громким звоном, в один колокол и на всю Уйму.
Как сполох ударили.
Вольнопожарны услыхали, мешкать не стали, выташшили вольнопожарну машину с двенадцатью рукавами. В кабатчиху воду стекой пустили из двенадцати рукавов.
Раз бьют сполох – значит, заливай.
Кабатчиха зонтики, парусоли растопырила, от воды загородилась, домой итти поворотилась. Она бы ишшо погуляла, да наряды носить на своих больших телесах устала и промялась, есть захотела.
Часы все ишшо бьют, вольнопожарна машина воду из двенадцати рукавов все ишшо льет.
Перед кабатчихой разлилась лужа большашша, широчашша, глубочашша – во всю ширину улицы. Лужу не обойти, не перескочить.
Робята догадались, лодку приташшили, перевоз устроили. Цену брали по копейке с человека.
Кабатчиха, чтобы маятнику не мешать, мелкими шажками шла, к перевозу пришагала:
– Везите меня на ту сторону, мне-ка обедать пора!
Робята ей и говорят:
– С тебя, богачихи, копейки одной мало, плати по грошу с пуда. Как раз гривенник и будет.
Кабатчиха носом дернула, медным тазом на голове блеснула, розанами живыми махнула:
– Я с мелкими деньгами не знаюсь. У меня деньги только крупны, сама мелка монета рупь. Сдачи давайте четыре двое гривенных и один гривенник. И сдачу за мной несите до дому, как я мелких денег в руки не беру.
Где робятам эстолько сдачи набрать?
– Хошь, дак садись за весь целковой, а не хошь – жди, ковда лужа высохнет!
У кабатчихи от злости волненье произошло, от голоду в животе заурчало. Отдала рупь.
Тут поп Сиволдай, как по сговору, как по заказу, явился. От праздничных сборов-доходов поповска широка одежа, как амбар, раздулась: карманы, как чемоданы. Поп руки воздел и запел:
Вот как я вовремя, в пору поспел, —
Как в иголку вдел!
Кабатчиху за рупь везите,
За тот же рупь
И меня перевезите!
Сиволдай с кабатчихой в лодку разом сели. Лодка булькнула и на дно ушла.
В большой праздник, да посередке деревни, да при всем честном народе поп да кабатчиха в лужу сели.
Сели от тяжести богатства, которо на них.
Сиволдай руками, ногами воду бурлит, вода через край пошла. Часы маятником размахивают, воду выплескивают. Вода вскорости вся ушла.
На улице только мокро, грязно место, а в нем Сиволдай с кабатчихой сидят, на два голоса кричат, чтобы их вызняли.
Мы бы и вызняли, да об попа, об кабатчиху свои одежи пачкать пожалели.