Полицейским было не по себе: они считали, что это не их дело. Правительство ведь создало особый отдел для того, чтобы выискивать евреев, и им не нравилось делать грязную работу за других. Один был даже готов сказать, что они вернутся потом, что у нее есть полчаса, чтобы скрыться среди холмов. Все только обрадовались бы, не застав ее дома. Эти полицейские не были жестокими людьми; через пару месяцев один, сбросив свою форму, уйдет в Сопротивление, другой рискнет дать молодому человеку и его семье тот шанс, какой пока еще был не готов предоставить Юлии. Но вот третий не любил смутьянов и коммунистов больше, чем немцев, однако даже он не проявлял особого рвения, когда речь шла о том, чтобы арестовывать людей для депортации. Он исполнял свой долг, как и его товарищи, надеясь, что высшая инстанция, может, prefet, вмешается до того, как ситуация выйдет из-под контроля.
— Вы Юлия Бронсен?
Губы у нее сжались, когда она поняла, что мгновение, которого она страшилась, а потом сумела изгнать даже мысль о нем, настало внезапно — в начале жаркого и тихого летнего вечера. Эти слова все изменили: зной превратился в духоту, легкий шорох ветра в листве деревьев вокруг дома замер, и она поняла, что ей очень страшно. Она промолчала, хотя могла бы сказать: «Нет, хозяйка только что уехала в Везон», но не знала, что полицейские попытались бы ей поверить.
— И вы еврейка?
Опять-таки она могла бы отрицать, предъявить удостоверение личности, всю официальную мишуру, какую сама себе изготовила, но не сделала этого. С самого утра она трудилась над новыми документами для Бернара и больше ареста боялась, что они войдут в дом и все увидят. Что ей оставалось? По-видимому, они знали, что она не Жюльетт де Валуа. А если они войдут, под ударом окажутся десятки помощников Бернара, а ее, Юлию, все равно арестуют.
Кроме того, она вдруг поняла, что больше не хочет этого отрицать. Поэтому она только посмотрела им в глаза и твердо ответила:
— Да.
Она попросила дать ей несколько минут на сборы. Спрятала все улики, сложила сумку и попросила остановиться в деревне, где быстро уговорилась со священником, что он сообщит про ее арест Жюльену. Полицейские в дом не вошли; им полагалось это сделать, но они надеялись, что, воспользовавшись шансом, она сбежит через заднюю дверь. Разумеется, они стали бы ее преследовать, но не очень настойчиво. Слишком жарко, чтобы бегать: в такой день способны бегать только те, кто спасает свою жизнь.
Но она и этого не сделала. А наоборот — села в машину и мирно сидела сзади, пока они тряслись по проселку, а потом свернули на шоссе в Авиньон. Она была очень спокойна и только досадовала на свою неудачу. Она знала, что Жюльен вмешается и ее освободит. Зачем еще он все это время работал на Марселя, если не ради такого случая.
Оливье в полном ошеломлении шел по улицам, неестественно тихим после того, как ярость отбушевала и только запах гари из еврейского квартала напоминал о том, что происходило какой-то час назад. Многие дома сровнены с землей, десятки людей погибли, их имущество, пусть и небогатое, даже не разграбили. Праведный гнев нельзя марать кражей. Буря налетела, потом внезапно улеглась; люди, которые только что кричали, бросали камни, били дубинками, внезапно обнаружили, что их ненависть истощилась, и стояли, как будто не зная, что и зачем натворили.
Спокойствие и видимость нормальной жизни возвратились, но на пути ко дворцу кардинала Оливье ощущал, как со всех сторон к нему подступает хаос. Все стало с ног на голову, и это ощущение только усилилось, когда, пройдя по знакомым коридорам в покой своего патрона, он попросил об аудиенции.
— Не сейчас, Оливье, — сказал Чеккани. Он смотрел в окно, туда, где был еле виден папский дворец, по-прежнему в строительных лесах, хотя все работы остановились.
— Прошу прощения, владыка, но это крайне важно, — начал Оливье.
Чеккани не ответил, и Оливье воспользовался кратким мгновением тишины, чтобы его заинтересовать.
— Графиня де Фрежюс убита, владыка.
Чеккани обернулся.
— И?.. — подняв бровь, спросил он.
Сплетни чистой воды. Пока ничего достойного его внимания.
— Собственным мужем, я уверен. Но народ винит евреев, и сегодня утром вспыхнули беспорядки. Много убитых, и, если не принять меры, их вскоре будет еще больше.
Чеккани не поднялся бы так высоко, не умей он мгновенно оценивать последствия и последствия последствий. Случившееся было настолько ему на руку, что он распознал милость Провидения.
— Но почему граф убил свою супругу?
Оливье и в голову не пришло промолчать. Чеккани был патроном их обоих, от него ничего нельзя было скрывать, и, конечно, Пизано, беря с него обещание молчать, не имел в виду кардинала.
— Потому что незадолго до смерти дама была с Лукой Пизано.
Чеккани промолчал.
— Она сама к нему пришла, владыка, — продолжал Оливье. — Он ее не соблазнял.
— Избавь меня от подробностей, Оливье, — сказал Чеккани, жестом приказав ему замолчать, вернулся в кресло у огромного, заваленного бумагами стола и задумался.
— Итак, — сказал он потом, — евреев подозревают в том, что они вызвали чуму, отравляя колодцы. У нас есть весомые тому доказательства: приспешники кардинала де До были схвачены при попытке умертвить его святейшество, а теперь еще евреи убили невинную юную жену знатного человека. Это — дар небес, Оливье, мой мальчик. Церковь возглавила христианский мир, провозгласив крестовый поход, потом еще раз — искореняя еретиков-катаров, и то же она сможет сделать и сейчас, раз и навсегда уничтожив это племя.
Глаза его сияли — открывались новые возможности. Наконец люди вновь обретут надежду в убеждении, что искореняют источник своих бед. Церковь восстановит свою власть над умами, направив отчаяние в полезное русло. Как только падет Эг-Морт, папа будет вынужден покинуть Прованс и возвратиться в Рим, а власть его неизмеримо возрастет и вновь подчинит себе весь христианский мир.
Только теперь Оливье узнал об аресте Герсонида. Он не появлялся во дворце несколько дней, а известие об этом еще не распространилось. И не распространится, пока не будет предрешен исход битвы за власть в стенах папского дворца. Оливье от этих слов побледнел и, чтобы не упасть, схватился за спинку кресла.
— Что? Что ты сказал? Кто, ты сказал, пытался отравить его святейшество?
В его голосе было столько горя и недоумения, что Чеккани не стал ему выговаривать за интерес к делам, которые совершенно его не касались.
— Ты не ослышался. Герсонид и его служанка в темнице. Видели, как кто-то опорожнил пузырек в колодец.
— Но это же нелепо. Они невиновны, владыка. Они не могут быть виновны.
— Возможно, — сказал кардинал, — возможно, евреи не убивали графиню де Фрежюс. Но при нынешней панике никто этому не поверит. Нам следует использовать то, что ниспосылает нам Бог.
— Но их надо освободить, владыка. Обоих.
Чеккани поглядел на него с любопытством.
— Почему?
— Но… владыка…
— Оливье, ты суешь нос не в свое дело. Вершатся великие дела. На кон поставлено само будущее христианства. Вот что заботит меня. Эти евреи, виновны они или нет, дают мне немалое преимущество. Они сознаются в своем преступлении. Сознаются, даже если мне самому придется их пытать. А теперь, будь добр, уходи.
Но Оливье не сдался, сам ужасаясь своей непокорности, но не в силах поступить иначе.
— Владыка, — вновь начал он. — Ты не можешь так поступить. Их надо освободить.
Чеккани резко повернулся к нему.
— И ты на этом настаиваешь?
— Да, владыка.
Кардинал взмахнул рукой.
— Ты сердишь меня, Оливье. Я всегда тебе потакал. Ты сумасброден и глуп, но я был к тебе снисходителен. Однако никогда — слышишь, никогда — не вмешивайся и не высказывай своего мнения в делах, которые тебя не касаются. Ты понял?
Оливье глубоко вздохнул, сердце у него бешено билось от такой дерзости.
— Но…
— Убирайся с моих глаз, Оливье. Сейчас же. Или мы оба пожалеем об этом.